Роллан Ромен

Р. Роллан

Ромен Роллан (фр. Romain Rolland; 29 января 1866, Кламси — 30 декабря 1944, Везле) — французский писатель, общественный деятель, учёный-музыковед.

Иностранный почётный член АН СССР (29.03.1932).

Лауреат Нобелевской премии по литературе (1915): «За высокий идеализм литературных произведений, за сочувствие и любовь к истине».
Родился в семье нотариуса. В 1881 году Ролланы переехали в Париж, где будущий писатель, окончив лицей Людовика Великого, поступил в 1886 г. в высшую школу Эколь Нормаль. После её окончания Роллан два года прожил в Италии, изучая изобразительные искусства, а также жизнь и творчество выдающихся итальянских композиторов. Играя на фортепиано с раннего детства и не переставая серьёзно заниматься музыкой в студенческие годы, Роллан решил избрать своей специальностью историю музыки.

Вернувшись во Францию, Роллан защитил в Сорбонне диссертацию «Происхождение современного оперного театра. История оперы в Европе до Люлли и Скарлатти» (1895) и, получив звание профессора истории музыки, читал лекции сначала в Эколь Нормаль, а затем в Сорбонне. Совместно с Пьером Обри основал журнал «La Revue d’histoire et de critique musicales» в 1901 году. К его наиболее выдающимся музыковедческим трудам этого периода принадлежат монографии «Музыканты прошлого» (1908), «Музыканты наших дней» (1908), «Гендель» (1910).

Первым появившимся в печати художественным произведением Роллана была трагедия «Святой Людовик» — начальное звено драматического цикла «Трагедии веры», к которому также принадлежат «Аэрт» и «Настанет время».

Во время Первой мировой войны Роллан — активный участник европейских пацифистских организаций, публикующий множество антивоенных статей, которые вышли в сборниках «Над схваткой» и «Предтечи».

В 1915 году он награждён Нобелевской премией по литературе.

Роллан активно переписывался со Львом Толстым, приветствовал Февральскую революцию и одобрительно относился к Октябрьской революции в России 1917 года. Уже с 1920-х годов общался с Максимом Горьким, приезжал по приглашению в Москву, где имел беседы со Сталиным (1935).
Среди других его корреспондентов были Эйнштейн, Швейцер, Фрейд.

В годы войны жил в оккупированном Везле, продолжая литературную деятельность, где и умер от туберкулеза.

Год 
1881Переехал в Париж.
Окончил лицей Людовика Великого.
1886Поступил в высшую школу Эколь Нормаль.
1895Вернулся во Францию.
Защитил в Сорбонне диссертацию «Происхождение современного оперного театра. История оперы в Европе до Люлли и Скарлатти».
Получил звание профессора истории музыки.
Читал лекции сначала в Эколь Нормаль, а затем в Сорбонне.
1901Разошелся с первой женой Клотильдой Бреаль.
1916Ноябрь (9): Решением Шведской Академии была присуждена литературная Нобелевская премия за 1915 год: «За возвышенный идеализм его литературных произведений, а также за подлинную симпатию и любовь, с которой писатель создает различные человеческие типы».
1921Вместе с отцом и сестрой перебирается в Швейцарию, покупает дом в Вильневе, где напряженно работает, принимает многочисленных посетителей, отвечает на поток писем.
1923Пригласил Марию Павловну Кудашеву погостить у него в Вильнёве, в Швейцарии. Через некоторое время стала его женой.
Посещает Лондон и Зальцбург.
1924Посещает Вену и Прагу.
1925Посещает Германию.
1926Основал совместно с Анри Барбюсом Международный комитет борьбы с фашизмом.
1932Март (29): Иностранный почётный член АН СССР.
Лето: Совместно с Барбюсом организовал в Амстердаме Международный конгресс против угрозы войны.
1935Приглашен М. Горьким в Москву, где имел беседы со Сталиным.
1938Переехал из Швейцарии с женой в Везель.
1944Ноябрь: Принял участие в праздновании 27-й годовщины Октябрьской революции в советском посольстве в Париже.

Библиография 
1890Пьеса «Эмпедокл».
1891Пьеса «Бальони».
1892Пьеса «Ниобея».
1893Пьеса «Калигула».
1894Пьеса «Осада Мантуи».
1897Пьеса «Святой Людовик».
1898Пьеса «Аэрт».
Пьеса «Волки».
1899Пьеса «Торжество разума».
1900Пьеса «Дантон».
1901Совместно с Пьером Обри основал журнал «La Revue d’histoire et de critique musicales».
1902Пьеса «Четырнадцатое июля».
1903«Народный театр».
Пьеса «Настанет время».
Биография «Жизнь Бетховена».
1904-1912Романом-эпопея «Жан-Кристоф».
1907Биография «Жизнь Микеланджело».
1908Монография «Музыканты прошлого».
Монография «Музыканты наших дней».
1910Монография «Гендель».
1911Биография «Жизнь Толстого».
1914Май: Повесть «Кола Брюньон».
1915Статьи в антивоенном сборнике «Над схваткой».
1916Статья «Убиваемым народам».
1918Повесть «Пьер и Люс».
1919Статьи в антивоенном сборнике «Предтечи».
Пьеса «Лилюли».
Сборник антивоенных статей «Декларация независимости духа».
1920Пьеса «Пьер и Люс».
Роман «Клерамбо».
1923Биография «Махатма Ганди».
1924Статья «На смерть Ленина».
Пьеса «Игра любви и смерти».
1926Пьеса «Вербное воскресенье».
1927Статья «Письмо в „Либертэр“ о репрессиях в России».
Биография «Бетховен».
1928Статья «Ответ К. Бальмонту и И. Бунину».
Пьеса «Леониды».
Статья «Ответ Азии Толстому».
1929Биография «Жизнь Рамакришны».
1930Биография «Жизнь Вивекананды».
Биография «Вселенское Евангелие Вивекананды».
1931Статья «Привет Горькому».
Статья «Прощание с прошлым».
1932Биография «Бетховен и Гёте».
1933Роман «Очарованная душа».
1934Статья «Ленин: искусство и действие».
1935Статья «О роли писателя в современном обществе» опубликована в журнале «Коммюн» (№ 21).
1936Сборник статей и эссе «Спутники».
1939Пьеса «Робеспьер».
Очерк «Вальми».
1942Автобиография «Внутреннее путешествие».
1944Автобиография «Пеги».
1946Автобиография «Кругосветное плаванье».
1949Автобиография «Бетховен. Великие творческие эпохи».

Анисимов Иван Иванович
Современность Роллана

1

Это название не связано с юбилейными соображениями, хотя роллановские торжества дают много веских подтверждений современности писателя, которому исполнилось бы в этом году 100 лет. Вообще говоря, юбилеи деятелей социалистической культуры обладают способностью высекать из прошлого искры подлинного огня, но юбилей Роллана в этом отношении особенно поучителен.

Итак, о современности Роллана.

Тема эта необычайно обширна, и, не стремясь к исчерпанию, можно коснуться некоторых существенных сторон ее.

Особый интерес представляет эстетический аспект проблемы.

Творчество Роллана чрезвычайно многообразно и многожанрово, но делается все более ясно, что его становой хребет — великие романы «Жан-Кристоф» и «Очарованная душа». Предположение, что эти романы продолжают один другой, можно подтвердить достаточно убедительно.

Необходимо обратить внимание на некоторые особенности структуры этих романов, переходящих один в другой, но вместе с тем разделенных и содержанием и эстетической дистанцией, поскольку между ними пролегает большой промежуток времени, заполненный многими событиями, историческими сдвигами, изменениями.

В последние годы его жизни — неимоверно тяжелые годы, когда в старости ему пришлось познать иноземное нашествие, Роллан много писал о самом себе и о своем творчестве, стремясь связать воедино все стадии своего пути.

В «Воспоминаниях», а также в «Кругосветном плавании» содержится много новых данных, помогающих обобщить творческий опыт Роллана во всей его сложности. Особенно ценно все то, что он говорит о своих первых литературных исканиях, о ранних произведениях, которые проложили путь к «Жан-Кристофу», и о самом романе. Современный исследователь не может пройти мимо этих интереснейших авторских признаний. Некоторые из них будут приведены.

Исключительно важным является замечание Роллана о трех основных «нравственных стихиях», соединяющихся в образе Кристофа: первая — «аскетизм — это гранит. Дисциплина души, пламенный пуританизм, страсть к чистоте и героическим деяниям»; вторая — «пламя», «жизнь в расплавленном состоянии»; третья — последовательно проявившееся в конце романа стремление Кристофа остаться «над схваткой».

Поскольку роман «Жан-Кристоф» является высокоцентрализованным произведением, характер основного героя определяет и основное структурное решение романа. И вывод о его многоплановости, который надлежало сделать, исходя из самой структуры произведения, подчеркивается теперь и авторским суждением о «тройственной и единой душе» Кристофа. Итак, «Жан-Кристоф» — это роман, имеющий несколько планов. Рассмотрим их.

Первый план романа — это исследование действительности средствами реализма, который я бы назвал ожесточенным. В нашей науке принято называть подобный реализм критическим, но, даже оставаясь в рамках этого понятия, хочется сказать «ожесточенный» реализм. Это реализм высокого обличительного накала, поэтому черты сатиры в нем проявляются постоянно, на каждом шагу, и чем дальше, тем они явственнее.

Именно этот план «Жан-Кристофа» находит свое выражение в знаменитой формуле «ярмарка на площади» — в образе, который проходит сквозь все Творчество Роллана. В своих воспоминаниях, в дружеских письмах он постоянно говорит о том, что здесь претворен весь опыт его нелегкой жизни и что «Ярмарка на площади» служит основным итогом его суждений о современной цивилизации.

«Ярмарка на площади» — это грандиозное историческое обобщение, в котором выражена существенная особенность роллановского творчества. Как художник переходного периода, он обладает в высшей степени развитым чувством истории. Он ощущает неустойчивость действительности и в поисках объяснения обращается к урокам прошлого. Он вглядывается и в даль будущего. «Ярмарка на площади» — это саморазоблачение современной цивилизации, это уродливая действительность, сама себе выносящая обвинительный приговор.

Роллан писал Горькому в 1918 году: «Ваша жизнь… связана с гибелью старого мира и с возникновением среди бурь мира нового». Горький представлялся Роллану как бы аркой между этими двумя мирами, между прошлым и будущим.

Эта великолепная метафора бесспорно может быть отнесена и к самому Роллану: он принадлежит к тем западноевропейским писателям XX века, которые с самого начала исходят из того, что старый мир изживает себя и что их время есть переход к новому.

В этом смысле все творчество Роллана глубоко исторично, в нем находит свое обоснование надвигающийся крах буржуазного общества. Здесь он сам видит важнейшую особенность романа «Жан-Кристоф». Это подлинная «современная история», проникнутая предчувствием близящихся социальных потрясений.

Настоящее привлекает Роллана как определенный этап исторического развития. Этот историзм углубляет современность данных им изображений. То, что Анатоль Франс называл «современной историей» и что было его замечательным открытием, в которое он вложил так много таланта и ума, привлекает к себе и Роллана.

От «Жан-Кристофа» до «Очарованной души» продолжается пытливое исследование современной действительности, поиски выхода из того тупика, в который загоняет человека буржуазное общество. И в своих «Воспоминаниях» Роллан часто приходит к мысли, что изображение действительности, которое дано в его произведениях, имеет исторический характер.

Он был историком общества, обреченность которого ему ясна с самого начала, нелицеприятным историком «цивилизации Европы с ее лживой справедливостью, с ее лживой истиной, с ее лживой гуманностью».

Он клеймит презрением лицемерную цивилизацию, утратившую смысл, измельчавшую, прогнившую, не способную породить что-либо подлинно значительное. Роллан беспощаден к «ярмарке на площади», и этот образ наполняется все более жестоким и грозным содержанием. Роллан обнажает все стороны современного культурного распада. Он обвинитель.

«Ярмарка на площади» становится мерой, которой он мерит духовную жизнь современного общества.

Особенно ясен исторический характер этого обобщения, когда начавшаяся в «Жан-Кристофе» «ярмарка на площади» переходит в «Очарованную душу», продолжается там, становясь «Смертью одного мира». Происходит определенное изменение и в самой действительности и в лейтмотивах романа, возникают выводы, которыми теперь уже обоснован окончательный приговор старому миру.

2

Подобная оценка европейской цивилизации не является редкой для литературы начала XX века. Мы находим ее у многих проницательных современников, например, у Александра Блока, который с не меньшей, чем Роллан, бескомпромиссностью относится к этому явлению. Но Роллан не ограничивается приговором выдохшейся цивилизации. Основой больших достижений его творчества является то, что Роллан вступает в борьбу с этим лицемерием. Бурным поискам отдан второй план романа — контрастный по отношению к первому, антикристофовскому плану высокой героини.

Сначала он заполнен историческими фигурами.

Первые поиски выхода из тупика, в котором молодой Роллан очутился, обращены к прошлому. Его великолепные «жизнеописания», посвященные Бетховену и Микеланджело, доставившие ему известность, были попыткой найти опору и противопоставление «ярмарке на площади» в этих титанических фигурах прошлого.

В этом же направлении шли и грандиозные замыслы «Театра революции», где Роллану виделась возможность показать потрясающий контраст между началом буржуазной эры, и той ямой, в которой очутилась современная цивилизация.

Роллан надеялся, что ему удастся здесь воссоздать героический мир, который будет самым реальным и самым наглядным обвинением современной эпохе буржуазного распада.

Но это была лишь подготовка к решающей битве, и от исторических примеров Роллан переходит к попыткам создать современную героику. Он бережно переносит добытые в историческом прошлом черты героики в современность. Возникает «Жан-Кристоф» — роман, в своей тональности связанный с ранними историческими поисками человеческого величия. В этом смысле Роллан называет этот роман «бетховенским».

Есть много привлекательного в убеждении Роллана, что путь искусства должен принять героическое направление. Никакого другого способа сокрушить власть «ярмарки на площади» он не видит. Сопоставляя непримиримо враждебное, взаимоисключающее, Роллан стремился сделать абсолютно очевидным уродство, цинизм и аморальность буржуазной цивилизации.

В «Воспоминаниях» он пишет о своем «бетховенском» романе: «Своеобразие книги состоит в том, что это первый роман, где героями взяты гении». Это свидетельствует о том, какой резкости контраста добивался Роллан и с какой силой убежденности утверждал он господство положительного в «Жан-Кристофе».

Здесь необходимо обозначить одну характерную черту всего творчества Роллана, весьма свойственную и Жан-Кристофу, — его плебейскую неистовость, его люсьен-левеновскую хватку. Недаром одна из книг первого романа носит название «Бунт», и сам автор подчеркивает, что основной замысел произведения берет свои истоки именно здесь. Он особо выделяет плебейское начало своего творчества и плебейскую ненависть к «паразитам общества». Эта здоровая сила лежит в основе всех проявлений роллановского «бунта» против лицемерия буржуазного общества.

Протест Роллана надо рассматривать в определенных связях с литературой и общественной борьбой его времени, помня о том, что он совсем не был одинок. Достаточно указать здесь на духовную его близость к Жану Ришару Блоку и Роже Мартен дю Гару.1

Ромен Роллан принадлежит к числу наиболее значительных писателей XX века, которые стали историками охватившего капиталистический мир неотвратимого кризиса, и были проникнуты предчувствием надвигающейся революции, порой еще очень и очень смутным, но все более настойчивым.

Такова основа необычайно резкой контрастности двух планов романа и заложенной в нем тенденции к крайнему обострению конфликта.

В «Воспоминаниях» Роллан признает сам, что он готовился в годы Кристофа к «большому сражению, что он задумал» целый ряд произведений под общим названием «Fas ас Nefas» — «Дозволенное и недозволенное» и был намерен «приступить к полной переоценке материальных и моральных ценностей эпохи».

«Я был готов к полному разрыву. Я не строил себе никаких иллюзий… Я знал, на что иду, настраивая свою скрипку для новых „ярмарок на площади“».

Таким образом, можно считать установленным не только наличие двух планов в романе «Жан-Кристоф», но и до предела доведенное их противопоставление.

До предела! Я бы сказал, что это — само отрицание возможности компромисса. Уже здесь в творчестве Роллана можно предсказать революционные движения, которые ему предстоит осуществить в будущем.

Но ведь мы знаем, что существует в «Жан-Кристофе» еще и третий план. Существует, точнее сказать, навязан действительностью безвременья.

Уже в попытке пересадить исторический героизм в современность таилась серьезная опасность. Она заложена была в идейной неопределенности, которая свойственна Роллану тех лет.

Он сам хорошо говорит об этом: «где-то вдали я различал берега нового мира, но не был в состоянии к ним пристать».

На рубеже столетий Роллан пытался почерпнуть нужную ему энергию боя в социализме. Он вступает в прямые отношения с социалистическим движением, сближается с Жоресом и другими деятелями французского социализма, видя в них единственную опору, которая может поддержать его.

Но этот контакт не достигает цели, писателю не удается обогатить свое творчество опытом социализма, и долгое время он остается далеким от великого идейного наследия марксизма.

Вот почему в романе «Жан-Кристоф» кроме двух планов, о которых мы говорили — план «ярмарки на площади» и план «бетховенской» героики, — существует третий план: это индивидуалистическая отрешенность, аскетическое одиночество, в котором и рассчитывает найти опору бунтующий молодой талант.

Глубокотрагично то, что художнику с такой мужественной хваткой, с такой ненавистью к компромиссу был «навязан» третий, компромиссный план романа «Жан-Кристоф». И здесь и начинается то, что позже, в годы послевоенного духовного кризиса, будет обозначено формулой «один против всех». Намечающееся в «Грядущем дне» примирение с действительностью (первый вариант философии «над схваткой») вело от «бунта» к «аскетическому одиночеству», которым хочет утешиться художник, с такой силой показавший социальные контрасты своего времени.

Развязать этот сложный узел могли только изменения в самой действительности. А пока задуманный и в какой-то мере уже написанный роман о революции, который должен был стать одной из частей цикла «Жан-Кристоф», остался где-то законсервированным и ждет исследователя как материал к возможному, но не осуществленному произведению.

Однако всепримиренный и всепримиряющий «грядущий день» не мог стать надлежащим завершением бунтующего «бетховенского» романа.

3

Вот почему «Очарованная душа» представляет необходимое продолжение «Жан-Кристофа». Первый роман долгое время ждет своего подлинного завершения. Должны были совершиться исторические события, которые до неузнаваемости изменили современный мир.

Первая мировая война стала для Роллана жестокой проверкой, проверкой его моральной и идейной позиции. Он был достаточно подготовлен к тому, чтобы резко осудить все виды и формы шовинизма, которые захватили подавляющее большинство западных писателей. Он вступил с ними в борьбу, как обличитель, но вместе с тем он считал возможным остаться «над схваткой», исключая возможность действенного вмешательства в события, исключая возможность революционного решения возникших проблем.

Известно, что Роллан жил в те годы в Швейцарии буквально в нескольких часах езды от Циммервальда и Кинталя, где под руководством Ленина выковывалась революционная программа борьбы против войны. Однако Роллан продолжал оставаться «над схваткой».

После войны он сделал попытку объединить широкие круги писателей вокруг своей «Декларации независимости духа», вступив в полемику с революционной позицией Барбюса и группой «Кларте», но очень скоро убедился в том, что задуманное им объединение бесплодно и не является перспективным. Это стало его большой духовной драмой.

Великую Октябрьскую социалистическую революцию он приветствует с первых шагов ее. Он воспринял ее как давно ожидаемый поворот в судьбах мира и человечества. И несмотря на то, что в ряде вопросов он не согласен с Советской Республикой, он мужественно защищает ее от империалистических посягательств.

Постепенно в его взглядах происходят коренные изменения. Роллан видел, как бурно и уверенно развивается страна социализма, и связывал теперь с нею все свои надежды на будущее; с другой стороны, кризис капитализма в эти годы, предельно обострившийся, еще раз подтвердил приговор капиталистической цивилизации — «ярмарка на площади» явно приближалась к закрытию.

В романе «Очарованная душа» отразилась вся грандиозная ломка старого и бурное, мучительно противоречивое возникновение нового. Это уже совсем другая эпоха по сравнению с эпохой «Жан-Кристофа», но вместе с тем и ее продолжение.

И мы видим, что «Очарованная душа» структурно начинает повторять то, что было в «Жан-Кристофе». Сначала дан первый план — реалистический. «То, что я написал, это новая „Ярмарка на площади“, но более жестокая; и она распространяется далеко за пределы одной нации — на весь мир».

Отчетливо намечен второй план, план героики, который на этот раз уже не нуждается в исторических контурах. Это героика более реальная, более обыденная и вместе с тем более насущная, уходящая глубокими корнями в действительность. Современная героика в полном смысле этого слова.

Продолжение двух основных планов, переходящих из одного романа в другой, совершенно очевидно. Сам автор подтверждает эту взаимозависимость. С полным основанием можно сказать, что оба романа составляют один горный хребет.

Исследуя геологическую структуру двух частей этого хребта, мы убеждаемся, что они образованы из одних и тех же пород.

Но если в «Жан-Кристофе» был третий план, то в «Очарованной душе» он утрачен. И это великая победа Роллана, потому что третий план «Жан-Кристофа» мешал взрыву, он был прокладкой, изолировавшей от соприкосновения две части, которые при соединении должны дать гигантский взрыв. Теперь эта перегородка устранена и взрыв происходит.

Горький писал в 1931 году, называя Роллана «одним из наиболее сильных духом бойцов», что он восхищен мощью «слов человека мужественного и действительно независимого; человека, который, написав „Над схваткой“, смело ринулся в эту схватку двух миров».

Переписка Роллана и Горького богата поразительно точными, взвешенными, облеченными в афористическую форму суждениями, относящимися к творчеству ДРУГ друга. Эта переписка представляет собой неисчерпаемо богатый материал для историка литературы и для читателя, интересующегося всей сложностью духовной жизни Роллана и Горького.

Вот этот переход от иллюзий отстранения от действительности к активному вмешательству в ход событий и определяет главное изменение в структуре второго романа.

Повторение «Грядущего дня» теперь уже невозможно, и совершившийся сдвиг выводит роман на революционную дорогу.

Таким образом «Современная история», которую продолжает писать Роллан, уходит далеко вперед по сравнению с «Современной историей» Франса, открывшего этот вид романа, которому предстояло и еще предстоит большое будущее. Сказанное не означает, что фигура господина Бержере потеряла свое значение, напротив, еще раз подтвердилась огромная подлинно историческая роль сделанного Франсом художественного обобщения, но теперь возникло новое и актуальнейшее продолжение.

Можно сделать некоторые выводы относительно современности Роллана.

«Ярмарка на площади» — образ, который полностью сохраняет свое значение сегодня и даже как будто становится более злободневным: Роллан обличал гибнущую и гниющую буржуазную цивилизацию на первых стадиях разложения, которое с тех пор шло все дальше.

Достаточно здесь поставить вопрос об отношении Роллана к декадансу, к модернизму, к «эстетам», как чаще всего говорил он. В «Ярмарке на площади» проницательно и беспощадно показано, как пустяковое литературное изобретательство, выдающее себя за подлинную литературу, поднимает невероятный шум и гам, стремясь скрыть свою духовную нищету.

В шестидесятых годах эти инвективы Роллана против беззастенчиво рекламирующего себя псевдоноваторства чрезвычайно современны. Если бы просто перепечатать многие страницы, то они попали бы в современную цель и их можно было бы целиком отнести к тому, что происходит в современной Франции. Да и не только во Франции.

Героическое положительное начало, значение которого так глубоко понимал Роллан и которое он сделал краеугольным камнем своих основных произведений, переместилось в новейшее время в область социалистических литератур. Социалистические литературы не могут не стремиться к постижению героического, и это естественно. Все значение открытия, сделанного Ролланом, увидевшим, что только путь героического может быть самым полным выражением движущих сил современной эпохи, осознает передовая литература нашего времени, и прежде всего литература социалистического реализма, в сферу которого Роллан входит своими произведениями, относящимися к «годам борьбы», и в том числе заключительными звеньями «Очарованной души».

Роллан сам оценивал свои последние произведения как новый этап своего творческого развития, тесно связывая их с социалистическими достижениями культуры нового мира.

4

Называя великие романы Роллана «современными историями», мы имеем в виду преемственность. То, что начал Франс, должно было продолжаться. Франс понимал, что современность надо рассматривать как момент исторического развития и таким образом показать его неустойчивость, неустойчивость буржуазного строя жизни — уже близится то время, когда вся старая «система» должна рухнуть. Творчество Роллана движется в этом направлении.

Историзм Роллана имеет весьма широкое значение. Это не только оценка капиталистической эпохи, данная содержанием и самим названием романа «Смерть одного мира», но и определенная концепция будущего.

Предчувствие этого будущего выражено прежде всего в том, что мир предстает в тревожном ожидании близящихся потрясений. Это канун краха. Роллан вовсе не склонен созерцательно отнестись к тому состоянию распада, в котором он находит «цивилизацию Европы». Он не смешивает себя с нею. Он ищет определенной опоры, которая дала бы ему возможность выиграть сражение с «ярмаркой на площади».

Вот почему такое значение для творчества Роллана имеет само понятие революция. Ясно, что он обращается не только к революции в историческом смысле. Погружаясь в прошлое, изучая историю французской революции, которую он называл «ураганом в истории человечества», он говорит о революции, стремясь сделать из исторического опыта современные выводы. Но он говорит и о современной революции, о необходимой сегодняшнему дню революции, говорит об этом, начиная с первых шагов своего творчества.

Теперь, когда известны его воспоминания, дневники ранних лет, мы можем констатировать, что революция всегда привлекала к себе Роллана, он искал не только в истории, но и в современности «жгучего соприкосновения с живой политикой и революционными страстями», он возлагал на революцию самые сокровенные свои надежды.

В поисках реальной революции он, как уже говорилось, встречается с французским социализмом. Правда, то, что он думает о социализме, весьма наивно. Он представляет социализм в высшей степени неопределенно. Но он страстно ищет революционного ответа на вопросы, которые возникли перед ним уже в начальный период его творчества.

И если открытое сердце, с которым он шел навстречу социализму, не встретило того, что оно хотело встретить, то объяснить это можно идеологической неопределенностью французского социализма тех времен.

Во всяком случае, встреча Роллана с французским социализмом не решила мучивших его проблем и не дала ему той положительной программы, которой ему так недоставало. Но при всем этом историзм его творчества нисколько не поколеблен в выводах относительно современной эпохи, и по-прежнему творчество Роллана проникнуто напряженнейшим ожиданием революционных изменений действительности. Он их жаждет.

Все это крайне современно и крайне необходимо передовой литературе капиталистического мира. А литературе социалистической этот прекрасный урок Роллана приносит уверенное чувство постоянной динамичности, напоминая о том, что мы живем в мире, который движется навстречу всемирной победе социалистической революции.

Историзм творчества Роллана вел к этому раскрепощающему выводу, несмотря на все то, что затрудняло великому писателю путь, несмотря на всю наивность многих его представлений. Он шел в этом направлении, не страшась преград.

Он высоко ценит непреклонность. Он учится мужеству у своих старших современников — Толстого и Ибсена и не останавливается перед тем, чтобы прямо упрекнуть в непоследовательности Ибсена, которым он восхищался и силу которого он прекрасно понимал. Он осуждал автора «Столпов общества» за то, что, разрушив «ярмарку на площади», он удовлетворяется этим, не указывая выхода.

5

Великими писателями начала XX века были не Пруст и Джойс, а те писатели, которые подобно Роллану могли увидеть настоящую правду своего века и смело пойти навстречу социалистической нови.

Они показали с глубочайшей художественной убедительностью, что буржуазный мир находится накануне небывало грозных потрясений. Это открытие находило широкое распространение во всемирной литературе нашего времени.

Великая Октябрьская социалистическая революция не была еще различима в далях будущего, но мир уже был чреват ею, и творчество наиболее значительных писателей XX века свидетельствовало об этом.

Ромен Роллан принадлежит к той плеяде западноевропейских писателей, которых привлекала к себе Великая Октябрьская революция. Старше его были Анатоль Франс и Шоу, моложе — Барбюс, Генрих Манн, Драйзер. Каждый из этих великанов прошел свой путь к революции, но все они прошли одинаковый путь в том смысле, что беспощадные обличители старого мира становились энтузиастами революции, созидавшей «мир новый», и таким образом их большой и героический путь творчества завершился гармонией победы.

Романы, о которых мы говорили, и все творчество Роллана опираются на этот путь к революции. Вот почему новаторское начало здесь так богато и органично и так ясна современность Роллана. Он решал проблемы, которые решаются и сегодня.

Огромное значение имеет морально-этический, философский аспект творчества Роллана. В этой связи необходимо говорить о новом типе современного художника, который складывался в процессе сложного развития. И удивительно современны возникающие здесь выводы относительно того, как тесно связаны перемены, происходящие в представлениях о личности художника, с теми, что совершаются в эстетической системе произведений Роллана.

Достаточно вспомнить здесь о великом «Прощании с прошлым», которое было написано в 1931 году. Во всемирной литературе XX столетия нет более глубокой и потрясающей человеческой исповеди. С огромной искренностью она свидетельствовала о том, что революция открыла перед литературой новые горизонты, сняв с художников оковы, в которых держит его буржуазное общество.

Эта пророческая исповедь, оказавшая влияние на передовых писателей того времени, открывает самый яркий, насыщенный неисчерпаемой творческой силой, подлинно героический период творчества Роллана. В тридцатых годах Роллан особенно высоко поднимается в революционном осознании современности. Это годы его особенно тесной близости с Горьким, годы антифашистского фронта, душой которого они оба были, годы борьбы против надвигавшейся мировой войны.

Соединяя свое творчество с движением масс, художник приобретает силу невиданную, и будущее искусства — в этом соединении движения масс и творчества. Вот прямой вывод из пути Роллана, увидевшего настоящую революцию, революцию в ее великих осуществлениях, увидевшего «роды» нового мира. Это привело его к переоценке многих ценностей, которыми он очень дорожил раньше. И это преображало Роллана, служило тому, что его творчество приобретало так долго недостававшую ему целостность.

Служение идеям гуманизма и революции, одухотворенный этими идеями высокий реализм, мужественная борьба против империалистической реакции и войны, прямое соединение творчества с энергией народных движений — таков великий пример Роллана, оказавший глубочайшее воздействие на всемирную литературу нашего времени. Роллан принадлежит к тем, кто стоит у начала ее новой эпохи.

Этот пример очень нужен передовой литературе современности. И когда забывают о том, чему Роллан научился у революции, — а это бывает и в нашем социалистическом мире, — то это никогда не ведет к добру.

Подлинно передовая литература — это литература сражающаяся, таков вполне современный вывод Роллана, и он имеет силу эстетического закона.

  1. Обширная и еще не полностью опубликованная переписка Роллана с Ж. Р. Блоком начинается в 1910 году письмом Блока, в котором молодой писатель выражал от имени того поколения, к которому он принадлежал, «самую глубокую признательность за то моральное освобождение, которое совершил в нас и лично во мне „Жан Кристоф“. Мне было двадцать лет, когда появилась „Заря“. И если бы не опасение, что громкие слова могут испортить мое признание, я сказал бы Вам, что то была для меня заря энтузиазма. С тех пор каждый этап моей жизни, моей молодости был отмечен новым томом „Жан-Кристофа“, и каждый новый том освещал мне путь и придавал мужества». Впоследствии возникла тесная дружба между писателями, продолжавшаяся до самой кончины Роллана.
    Переписка с Роже Мартен дю Гаром начинается в 1909 году в связи с первым произведением молодого автора, на которое Роллан отозвался весьма сочувственно. Письма Роже Мартен дю Гара свидетельствуют о том, как значительно и устойчиво было влияние Роллана на его творчество. В одном из писем 1913 года он признается Роллану, что над романом «Жан Баруа» он работал, имея перед глазами всего два произведения: «Война и мир» и «Жан-Кристоф». Поздравляя великого писателя с его семидесятилетием, он снова повторяет, что в решающие моменты творчества «о Вас, Ромен Роллан, я постоянно думал». Годом позже, по случаю получения Нобелевской премии, он пишет Роллану, что имя его представляется ему «высочайшей ценностью, и вот уже тридцать лет!».

Мотылева Тамара Лазаревна

Несокрушимый духом

Бульвар Монпарнас в Париже — длинная, оживленная улица. Она находится довольно далеко от центра города. Здесь живут преимущественно люди небольшого достатка, здесь много старых домов, которые давно не ремонтировались. Войдем в один из таких домов — № 89, поднимемся по узенькой крутой винтовой лестнице на второй этаж. По этой лестнице не раз поднимался Ромен Роллан в последние годы своей жизни. С 1938 года он жил в городке Везеле, в нескольких часах езды от Парижа — там он и умер, — а сюда, в маленькую квартирку на бульваре Монпарнас, он приезжал на время — посоветоваться с врачами или встретиться с издателем. Сюда он приехал и за несколько недель до смерти, в ноябре 1944 года, принял участие в праздновании 27-й годовщины Октябрьской революции в советском посольстве в Париже. Теперь здесь живет вдова писателя, здесь же находится и его архив — небольшая квадратная комната с высокими стеллажами, которые уставлены папками с копиями рукописей. Сюда приезжают ученые из разных стран — исследовать жизнь и творчество Роллана по первоисточникам. После смерти Роллана вышло уже шестнадцать томов его дневников и писем, а все еще остаются большие запасы неопубликованного. Ромен Роллан был великим тружеником. Он успел написать много. Ему принадлежат два больших романа-эпопеи — «Жан-Кристоф» и «Очарованная душа», двенадцать пьес, повести «Кола Брюньон» и «Пьер и Люс», роман «Клерамбо», биографии Бетховена, Микеланджело, Толстого, обширные труды по истории музыки, литературно-критические и публицистические статьи, а помимо этого всего — тысячи и тысячи писем. И это не только письма к друзьям или близким знакомым. К Ромену Роллану нередко обращались люди, которых он вовсе не знал, — и он отвечал им серьезно, с участливым вниманием. В жизни молодого Роллана произошло событие, которое оставило в нем глубокий след. Двадцатилетним студентом он написал Льву Толстому. Он спрашивал у всемирно прославленного русского писателя совета: как жить? Он хотел уяснить себе взгляды Толстого на искусство и на его роль в жизни людей. В октябре 1887 года автор «Войны и мира» ответил безвестному парижскому студенту большим дружеским письмом. Оно было написано на французском языке и начиналось обращением: «Дорогой брат!». Ответ, полученный от Толстого, глубоко взволновал Роллана. Главный смысл этого письма Роллан много лет спустя выразил в словах: «Искусство не должно быть карьерой, а должно быть призванием». Заниматься искусством ради успеха и карьеры — подло, искусство, которое угождает вкусам привилегированной верхушки, — бесчестно. Смысл профессии литератора, художника — в служении народу, большинству людей. Уже будучи сам известным писателем, Роллан прислал в Ясную Поляну том «Жан-Кристофа» с надписью: «Льву Толстому, показавшему нам пример того, что надо говорить правду всем и себе самому, чего бы это ни стоило»1. Толстой помог молодому Роллану найти себя, определить свое место в жизни и свой писательский долг. Ромен Роллан много раз — в самые ответственные минуты своей творческой деятельности — вспоминал о примере Толстого, безбоязненно говорившего правду, наперекор царским властям и хозяевам собственнического мира. Толстой послужил ему примером и в более узком смысле. Роллан всегда находил время, чтобы отозваться добрым словом, дать совет, оказать поддержку тем неизвестным читателям или младшим собратьям по перу, которые обращались к нему. Откроем одну из многочисленных папок, стоящих на полке в архиве Ромена Роллана: его письма к известному австрийскому прозаику Стефану Цвейгу. 17 июля 1936 года Роллан писал ему: «Нет, я вовсе не один, не одинок, как вы пишете. Напротив — я чувствую себя окруженным дружбой миллионов людей из всех стран, и я возвращаю им эту дружбу. Не проходит и дня, чтобы она не доносилась до меня горячим дыханием любви и доверия. Я заодно с этой молодежью, которая — как я убеждаюсь каждый день — проявляет великодушие и преданность в борьбе за гуманные, справедливые дела…». Советские читатели, даже и те, кто совсем мало знаком с произведениями Роллана, знают, что он был не только большим художником слова, но и общественным деятелем, другом Советского Союза, борцом за мир. Однако это не был писатель-трибун, подобный Анри Барбюсу или нашему Маяковскому. Это был человек хрупкого здоровья, привыкший к сосредоточенной кабинетной работе. Таким он и запечатлен на многих фотографиях: за письменным столом, или у рояля, или в тесном кругу близких. Сохранился и его голос, записанный на пленку, — голос приятного, мягкого тембра, богатый полутонами, голос задушевного собеседника, но не оратора. Роллан, как правило, не появлялся на больших собраниях и вообще не так часто бывал на людях. Но он был заочно тесно связан с множеством людей — своих читателей и единомышленников в разных странах мира. Статья Ромена Роллана «Привет Горькому», написанная в 1931 году, открывается таким сопоставлением: «Братская дружба, связывающая меня с Максимом Горьким, тем более знаменательна, что мы сошлись, придя с двух противоположных точек горизонта. Он — из народа, из коренной русской среды, крепкий и закаленный. Я — из старой французской буржуазии, слабый здоровьем и несокрушимый духом. Он воспитал себя, сбив до крови ноги на дорогах долгих странствований. Я — протерев локти и штаны на скамьях школ и университетов. Бесспорно, жизнь Горького в материальном отношении была куда тяжелее, чем моя, но я не уверен, что она была труднее в нравственном отношении. Ибо нам обоим пришлось прокладывать себе дорогу сквозь топи и дебри предрассудков…» Несокрушимый духом — так говорит здесь Роллан сам о себе. И в этих словах нет оттенка самодовольства или хвастовства. Таким он был на самом деле. Мужество, стойкость — эти высокие человеческие качества могут проявляться по-разному, в разных жизненных обстоятельствах. Неверно думать, что мужественным можно быть только в бою, только там, где приходится преодолевать опасности или физические лишения. Разумеется, нужно мужество, нужна стойкость, чтобы идти в разведку или прокладывать дорогу в тайге. Однако мужество, стойкость нужны и для того, чтобы открыто провозглашать истину, наперекор бойкоту и травле, — они нужны и для того, чтобы жить и действовать согласно убеждениям, не поддаваясь нажиму извне. Вот таким мужеством обладал Ромен Роллан. Всю жизнь, начиная со школьных лет, Роллан вел подробный дневник. Для чего? Конечно, не для записи мелких житейских происшествий. Дневник служил Роллану своего рода умственной лабораторией. С помощью дневника он учился писать и — что еще гораздо важнее — учился самостоятельно мыслить. В откровенной беседе с самим собой он обдумывал прочитанные книги и все те жизненные впечатления, которые представлялись ему важными. На основе дневника Роллан уже в немолодые годы начал писать воспоминания, но довел их только до 1900 года. «Воспоминания юности», отрывки из которых помещены в этой книге, очень многое дают для понимания Роллана как художника и человека. Мы видим, как болезненный, мечтательный подросток, выросший в захолустном бургундском городе, воспитывал себя, работал над собой, готовил себя к большим жизненным битвам. У любимых писателей и композиторов — Шекспира, Гюго, Толстого, Бетховена — он искал и находил нравственную опору. Он старался побороть свойственную ему от природы созерцательность, «гамлетовскую» пассивность. Восемнадцатилетний юноша записал в дневник в мае 1884 года: «Безнравственно по доброй воле оставаться между двумя лагерями. Тот, кто добровольно уклоняется от боя, — трус. Такого человека следует наказать по закону, как преступника против самого себя, а ведь это тягчайшее преступление». А. М. Горький однажды заметил: человека создает его сопротивление окружающей среде. Эта мысль верна далеко не только тогда, когда человек растет в дурной среде — реакционной или мещанской. Если подросток, юноша покорно и бездумно идет по колее, предуказанной старшими, не задумывается над своим жизненным назначением, не проявляет самостоятельности в мыслях и поступках, он не сможет стать настоящим, творчески деятельным человеком. Юный Ромен Роллан рос в условиях, несравненно более благоприятных, чем его русский сверстник Алеша Пешков. Он не знал роскоши, но не знал и нужды. Его родители были добрыми, заботливыми людьми и не жалели сил, чтобы дать единственному сыну хорошее образование. Они мечтали, что Ромен сделает академическую карьеру, станет видным профессором и займет солидное положение в обществе. Ромену Роллану хотелось совсем другого. Его влекла к себе музыка и еще сильнее литература. У него не раз возникали споры с родителями относительно выбора жизненного пути. В 1890 году — уже после того, как он получил высшее образование, — он писал матери: «Я — художник в душе…. Моя единственная честолюбивая цель на будущее — вложить свою душу и свое понимание мира в одно-два литературных произведения, созданных не для того, чтобы заработать деньги, а для того, чтобы выполнить свой жизненный долг»2. А вместе с тем юноша Роллан упорно овладевал знаниями, зубрил латынь и греческий, писал сочинения на заданные темы, запоминал огромное количество исторических событий, имен и дат — словом, делал все то, что нужно, чтобы сдать труднейшие вступительные экзамены в Нормальную школу — старинное учебное заведение, готовящее преподавателей философии, истории, литературы. Педагогическая работа никак не привлекала Роллана: он видел в ней временную необходимость, а не подлинное свое призвание. Но ему пришлось преподавать в течение долгих лет: раньше в лицеях, потом в Сорбониском университете, где он читал курс истории музыки. Нелегкий жизненный путь убедил Роллана в том, что писателю, хотя бы на первых порах, нужно, помимо литературы, заниматься и каким-либо другим делом, чтобы не зависеть от «хлебодателей» — редакторов, издателей, от вкусов буржуазной публики. Писателем-профессионалом Роллан стал лишь с 1912 года — уже после того, как был полностью опубликован роман «Жан-Кристоф», принесший ему мировую славу. В «Воспоминаниях юности» немало интересных страниц о студенческих годах Роллана. Юноша, росший в замкнутом семейном кругу, не без удовольствия поселился в общежитии Нормальной школы: среди товарищей-сверстников нашлись живые, мыслящие люди, с которыми было о чем поговорить и поспорить. Но когда некоторые из соучеников Роллана, подверженные антисемитским предрассудкам, отстранились от него из-за его дружбы с евреем Андре Сюаресом, Роллан предпочел «запереться в осажденной крепости», чем отступиться от друга. «Одиночество двух последних лет еще больше распалило мой мятежный дух», — вспоминает он. Мятежный дух сказался у него и при выборе специальности. Профессор философии, елейный католик Олле-Ляпрюн, не прочь был взять способного студента Роллана к себе в ученики. Мировоззрение Роллана формировалось медленно и трудно. Уже в школьные годы он, к огорчению родителей, порвал с католической верой, перестал исполнять церковные обряды; но его еще долго одолевали приступы мучительной растерянности, страха перед таинственным Существом, и он лишь постепенно изживал эти настроения. Так или иначе, Роллан резко отвергал любые формы обязательной, официальной религиозности и ни за что не хотел подчиняться господствующим догмам «ханжеского спиритуализма», подменяющего знание слепой верой. «Для хорошей отметки на экзаменах нужно было подписаться под его положениями — от души или на словах — то была школа лицемеров». А лицемерить Роллану было противно. Он «повернулся спиной к вербовщикам спиритуализма» и выбрал своей специальностью не философию, а историю. На историческом отделении студентам приходилось много работать; но зато им давалась возможность самостоятельно разбираться в фактах и документах. Студентам-историкам прививалось уважение к разуму, к правдивому освещению фактов. Так укреплялся в юном Роллане «здоровый реализм», умение видеть и понимать жизнь, как она есть. «Лишь позднее», вспоминает он, «почувствовал я всю животворную мудрость этого реалистического мировосприятия, но уже тогда оно помогло мне — хотел я того или нет — не заблудиться окончательно в заоблачных высях». В числе профессоров, у которых учился Роллан, был видный ученый Габриель Моно, человек демократических взглядов, женатый на дочери А. И. Герцена. Дружба с семьей Моно сохранилась у Роллана на долгие годы и много для него значила. И у Моно и у других историков, преподававших в Нормальной школе, Роллан ценил честное отношение к материалу, которое научило его «видеть настоятельную необходимость в поисках истины». Глубокое знание истории пригодилось впоследствии Роллану-художнику в работе над драмами о французской революции и над повестью «Кола Брюньон». В пору, когда Ромен Роллан был студентом, Франция была охвачена напряженной политической борьбой. Поражение, понесенное во франко-прусской войне, болезненно отзывалось в памяти французов: широкие круги населения охотно прислушивались к речам националистов-демагогов. В этих условиях сумел выдвинуться реакционный деятель генерал Буланже: он спекулировал на ущемленной национальной гордости побежденных и рвался к власти. В 1887–1889 годах над Францией нависла опасность военной диктатуры. Роллан вспоминает о визите генерала в Нормальную школу: кандидату в диктаторы стало не по себе перед молодыми интеллигентами, которые встретили его с явной неприязнью, и он поторопился уйти. «Как можно чаще я старался ускользнуть из Школы, чтобы слиться с шагающей историей», — рассказывает Роллан. Он ходил по улицам, вслушивался в разговоры возбужденной толпы. Именно в это время он стал задумываться над проблемами современной политической жизни. Роллан никогда не хотел быть — и не стал — политическим деятелем в прямом смысле слова. Однако в дни буланжистской лихорадки, охватившей Францию, Роллан впервые почувствовал и понял, насколько близко он принимает к сердцу все, что творится в окружающем большом мире. Он твердо решил в случае победы Буланже эмигрировать из Франции, как эмигрировал в свое время, после реакционного переворота Луи Наполеона Бонапарта, певец свободы Виктор Гюго. Роллан был убежден, что не может считать своей родиной страну, отрекающуюся от свободы. Тут появляется на страницах «Воспоминаний юности» имя Жореса. Выдающийся социалистический деятель нередко бывал в Нормальной школе; он даже присутствовал на вступительном экзамене в ноябре 1886 года, когда в числе поступающих был Ромен Роллан. Тяготение к социализму, живейший интерес к деятельности рабочих лидеров Жореса и Геда — все это возникло у Роллана не на студенческой скамье, а уже позже, в середине 90-х годов. Но юношеские встречи с Жоресом тоже, видимо, сыграли свою роль. В социалистических настроениях Роллана было много инстинктивного, стихийного: это был скорей расплывчатый «социализм чувства», чем осознанная, продуманная система убеждений. Однако в сознании Роллана постепенно зарождалась и крепла мысль: человечество находится накануне больших общественных потрясений, сдвигов. В XX веке произойдут события, которые изменят лицо мира. Писатели, художники, все деятели искусства должны отозваться на историческое веление эпохи. Пройдет еще несколько лет — и профессор истории музыки Ромен Роллан, одушевленный мыслями о будущем, откроет свою книгу «Народный театр» (1903) категорическим программным требованием: «Надо создать новое искусство для нового общества». Желание писать для театра возникло у Роллана в Италии, где он провел два года после окончания Нормальной школы. Исследовательская работа в архивах, для выполнения которой он был командирован в Рим, отнимала не слишком много времени. Молодой человек жадно впитывал в себя впечатления итальянской жизни, природы, архитектуры, живописи. Он соприкоснулся с великим искусством эпохи Возрождения — и в нем ожила былая любовь к Шекспиру. Ему захотелось писать драмы, где сталкиваются страсти, раскрываются могучие человеческие характеры, выходят на сцену народные массы. «Я был переполнен впечатлениями от гениальных творений, которые развертывались, словно знамена, на стенах дворцов или возвышались в бронзе и камне на главных площадях городов. Искусство да выйдет на солнце! Солнце искусства да светит для всех! Искусство для народов. Искусство Народа». От современного буржуазного театра Роллан сознательно отворачивался. Он презирал авторов пошлых развлекательных пьесок, написанных на потребу мещанству; еще более резко осуждал он писателей-декадентов, пугающих публику мрачными фантасмагориями. Ему хотелось создавать произведения, дышащие жизненной энергией, призывающие к действию, к подвигу. Диссертацию по истории итальянской живописи Роллан закончил словами: «Народы сами делают свою историю: они не являются ее игрушкой»3. В этом духе и стремился он писать свои драмы. Но откуда брать сюжеты драм: из книг, из преданий прошедших времен? В первых пьесах Роллана, таких, как «Святой Людовик» или «Аэрт», было немало книжного, надуманного. Молодой драматург был богат мыслями и благородными порывами, но ему не хватало знания жизни. Это знание приходило постепенно. К концу 90-х годов — уже тогда, когда Роллан жил и преподавал в Париже, — он задумал грандиозный цикл драм из истории французской революции XVIII века. В этих драмах («Волки», «Дантон») вставали события и люди прошлого, но тут были живые, подлинно французские характеры. Роллан чувствовал себя кровно связанным с этой героической эпохой; он гордился тем, что его прадед Жан-Батист Боньяр лично участвовал во взятии Бастилии. С особенным волнением трудился Роллан над драмой «Четырнадцатое июля»: главным героем тут была сама парижская толпа, штурмующая королевскую крепость-тюрьму. Но эта пьеса Роллана, как и предыдущие, недолго продержалась на сцене: она слишком уж открыто шла вразрез с господствующими взглядами и вкусами. Ромен Роллан на время отошел от драматического творчества. Он обратился к другому замыслу, тоже возникшему в годы его пребывания в Италии. В «Воспоминаниях юности» Роллан рассказывает, как однажды, в мартовский вечер 1890 года, стоя на Яникульском холме в Риме, он увидел умственным взором своего будущего героя — музыканта Жан-Кристофа. «Независимый творец, он видел и судил нынешнюю Европу глазами нового Бетховена». Работа над романом-эпопеей «Жан-Кристоф» продолжалась много лет. Первый том вышел в 1904 году, а последний, десятый — в 1912 году. Первоначально роман печатался в журнале «Двухнедельные тетради», редактором которого был друг Ромена Роллана, писатель и публицист Шарль Пеги. Оба они были во многом не* схожи. Пеги в отличие от Роллана был религиозен и постепенно склонялся к национализму. Но их обоих объединяла непримиримость к буржуазно-торгашеским нравам. Журнал «Двухнедельные тетради» выходил небольшим тиражом и ничего не платил своим авторам, но зато ничего им не навязывал, ни в чем их не ограничивал. Роллан и его герой Жан-Кристоф могли здесь с полной откровенностью говорить самые горькие истины в глаза буржуазному обществу. Перед читателями прошла долгая, полная напряжений и тревог жизнь композитора-бунтаря, с раннего детства и до самой смерти. Гениальный музыкант, восстающий против деспотизма властей и против продажного собственнического мира, пришелся по сердцу многим читателям, и особенно молодым, протестующим, мыслящим читателям. Каждый новый том «Жан-Кристофа» наталкивался на недоброжелательство или насмешки консервативной критики и завоевывал Ромену Роллану новых друзей и в самой Франции и в других странах. Основываясь отчасти (в первых томах романа) на фактах биографии Бетховена, Роллан сделал своего героя немцем. Вступив в острый конфликт с германскими властями, молодой музыкант переезжает во Францию; это дает возможность романисту без прикрас изобразить литературно-музыкальный мир Парижа таким, каким видит его честный, одаренный человек, приехавший издалека, ни от кого не зависящий и не связанный никакими пристрастиями. Пятая часть романа — «Ярмарка на площади» содержит острейшую критику буржуазной Франции. Эпизоды, повествующие о дружбе немца Кристофа с французом Оливье, направлены против буржуазного национализма и шовинизма, поднимавшегося в те годы. Предчувствуя близкую мировую войну и даже прямо ее предсказывая, Ромен Роллан выдвигал в противовес ей идею братства народов. Он развертывал действие своего романа в различных странах: Германии, Франции, Швейцарии, Италии. Так самим развитием сюжета подчеркивалась общность судеб европейских наций. В последних частях романа Жан-Кристоф, прошедший через тяжкие душевные кризисы, постаревший и уставший, утрачивает свой юношеский мятежный пыл, но сохраняет нравственную и творческую стойкость. Он не склонился перед заправилами буржуазного мира, сберег свою независимость художника. Правда, он не нашел дороги к рабочему движению и не стал революционером. Однако сама его музыка, новаторская и смелая, несет в себе вызов продажному буржуазному миру. Роллан посвятил свое произведение «Свободным душам всех народов, которые страдают, борются и победят». Закончив обширный роман о Жан-Кристофе, Ромен Роллан немедленно принялся за новую работу. Небольшая книга «Кола Брюньон», написанная в короткий срок, была для автора как бы отдыхом после многолетнего, многотомного повествования. Действие «Жан-Кристофа» происходит в XX веке — в «Кола Брюньоне» оно перенесено в прошлое, в эпоху позднего Возрождения. В «Жан-Кристофе» немало печальных и даже трагических страниц — «Кола Брюньон» написан весело. Герой «Жан-Кристофа» — композитор, человек сложнейшего интеллектуального труда. Кола Брюньон — ремесленник, плоть от плоти народа. А вместе с тем большой роман и небольшая повесть тесно друг с другом связаны. Ибо и там и здесь речь идет о судьбе искусства и вместе с тем о смысле человеческой жизни, о долге и жизненном назначении человека. Кола Брюньон, как Жан-Кристоф, на свой лад — Человек с большой буквы. Человек большого сердца и большой энергии, непочтительный к властям, упорный в труде, радостно отдающий свой талант во имя служения людям. Талант? Да, Кола Брюньон талантлив. Он не только столяр из «братства святой Анны», но и резчик по дереву, художник. Он преданно любит свое ремесло — «радость верной руки, понятливых пальцев» (7, 18) — именно потому, что это ремесло дает простор и для наблюдательности и для творческого воображения. Дух народного искусства торжествует в «Кола Брюньоне» — даже и в языковом строе повести. Ромен Роллан смело ввел в высокую книжную литературу XX века образы и ритмы старинной народной поэзии: из его дневника известно, что он, работая над своей повестью, заглядывал в сборники французского фольклора. В текст «Кола Брюньона» то и дело вплетаются подлинные народные песни, пословицы, поговорки; обилие ярких образных выражений и внутренних рифм делает прозу «Кола Брюньона» похожей на стихи. Зачем понадобилось Ромену Роллану писать свою повесть в такой необычной манере? Конечно же, не ради оригинальничанья или артистической игры. «Солнце искусства да светит для всех!» — так мечтал Роллан еще в молодости, после того, как он побывал в Риме. В «Жан-Кристофе» он заклеймил позором торгашей и фигляров с парижской «Ярмарки на площади», превращающих искусство в средство наживы или в барское развлечение для немногих. Жан-Кристоф, не желающий подчиняться нравам «ярмарки», идет против течения и подчас оказывается трагически одиноким. В «Кола Брюньоне» Роллан обратился к тем далеким временам, когда художник и народ еще мог составлять одно целое. Народный умелец Кола — один из многих он чувствует себя естественно и свободно в кругу своих сограждан, тружеников города Кламси. И сам стиль повести — язык песен, поговорок и сказок — напоминает о богатстве народной фантазии, помогает создать тот простодушно-жизнерадостный колорит, который как нельзя лучше подходит к характеру и умонастроению Кола Брюньона. Веселая повесть о Кола Брюньоне затрагивает серьезные вопросы. Здесь на новый лад возобновляется тот спор об искусстве, который шел и на страницах «Жан-Кристофа». Парижские снобы подсмеивались над Жан-Кристофом, который казался им простоватым и неотесанным. Вельможа д’Ануа подсмеивается над работами Кола: «все — только терпение, правдоподобие, ничего вымышленного» — он считает, что «прекрасно только бесполезное». Кола смотрит на искусство иначе. Он рад, когда ему удается воплотить в своих деревянных скульптурах красоту реальных предметов — цветка, или плода, или человеческого тела. «Для нас искусство нечто родное, гений очага, друг, товарищ; оно высказывает лучше, чем мы сами, то, что мы чувствуем; искусство — это наш домашний бог». Кола убежден, что люди труда способны ценить прекрасное лучше, чем богатые бездельники. Об этом особенно красноречиво говорит глава «Сожженный дом». Кола испытывает глубокую боль, когда видит свои любимые работы изуродованными по капризу самодура барина. И он глубоко растроган, когда мальчишка-подмастерье Робине спасает от пожара деревянную статуэтку Магдалины. Растроган не только тем, что уцелела его работа, но и еще больше тем, что его воспитанник в трудную минуту проявил себя достойно. «Вот лучшая из моих работ: души, изваянные мною. Их у меня не отнимут. Сожгите все дотла. Душа цела!». В начале повести читатель может подумать, что Кола далек от общественных дел и тревог и что он, помимо любимого ремесла, дороже всего ценит собственное спокойствие. Действие происходит в бурную эпоху, кругом кипят религиозные войны и феодальные междоусобицы, а Кола будто нарочно построил себе дом вне городских стен: у него в буквальном смысле слова «хата с краю». Может даже показаться, что Кола способен легко мириться с окружающим его злом и несправедливостью: «Друг друга грабят? Друг друга режут? Всегда будет так». Но чем дальше развертывается повесть, тем отчетливее звучат в осторожных размышлениях и речах Кола бунтарские, гневные ноты. Ему до глубины души ненавистны «феодалы, нашей Франции объедалы». Он мирится со злом, но только до поры до времени: «Все хорошо и так, как оно есть… пока мы его не улучшим, а это мы сделаем при первой возможности». Даже и в его лукаво-смиренных ответах господину д’Ануа слышны глухие угрозы: «Терпи, терпи, наковальня. Терпи, пока ты наковальня. Бей, когда будешь молотом». В главе «Мятеж» облик Кола раскрывается по-новому. Защищая жизнь и имущество своих сограждан от бандитской шайки, а вместе с тем и от градоначальника, который заодно с бандитами, Кола обнаруживает решимость и силу характера. Во имя общего блага он становится во главе своих земляков. Он убежден: «Лучший способ стеречь свой дом — это защищать чужой». Трусливым соседям, которые растерянно твердят: «У нас нет вождей», Кола возражает: «Будьте ими сами». От имени народа он смещает недостойного старшину: «Мы сами берем в руки кормило и весло». За короткое время жители города Кламси переживают много тревожных событий: разорительные нашествия войск, эпидемию чумы, пожары, грабежи. К концу повести Кола и его сограждане возвращаются к обычной мирной жизни. Но опыт бурного года не прошел для них бесследно. В них повысилось чувство достоинства, сознание своей силы: именно поэтому сумели они, сговорившись, оставить «с носом» стяжателя герцога. Чувством гордости дышат последние строки дневника Кола Брюньона. Он потерял жену и дом, он перенес болезнь, но не склоняется ни перед ударами судьбы, ни перед сильными мира сего. «Так будем же свободны, французский народ благородный, а наших господ пусть черт заберет!..». Повесть «Кола Брюньон» была закончена Ролланом накануне первой мировой войны, но была напечатана только в 1918 году. Горький, прочитавший «Кола Брюньона» через несколько лет после выхода книги, изумлялся, как могла такая красочная, жизнерадостная повесть быть написана в тяжелое военное время. Ромен Роллан говорит по этому поводу в «Примечаниях Брюньонова внука», написанных специально для русского издания его сочинений: «… Когда Горький пишет, что „Кола Брюньон“, который ему нравится больше всех моих книг, есть галльский вызов войне, то он не так уж ошибается. Потому что хотя этот смех и раздался раньше битвы, но он звучал над нею и наперекор всему». Когда началась первая мировая война, Роллан был в Швейцарии. Там, в нейтральной стране, он и остался. Ни по возрасту, ни по состоянию здоровья он не подлежал мобилизации. Но он мобилизовал сам себя — на дело борьбы с войной. Писатель, привыкший стоять в стороне от политики, вошел в политическую жизнь: он решительно выступил против всемирной бойни. Его антивоенные статьи, написанные страстно и сильно, находили живой душевный отклик в массах населения Европы, истерзанных войной. Реакционная печать обрушилась на Роллана с грубой травлей: его обвиняли в предательстве, трусости, недостатке патриотизма. Журналист А. Массис опубликовал книжку под вызывающим названием «Ромен Роллан против Франции». А сам Роллан твердо помнил, что он француз. Он крепко любил свою страну, дорожил ее старинной культурой, ее революционными традициями. Свою борьбу против политики международного империализма — в том числе и французского — он рассматривал и как борьбу за насущные интересы своего родного народа. Ему было горько и обидно, что потомки Кола Брюньона вынуждены проливать кровь за прибыли финансовых магнатов и военных промышленников. Кто развязал войну, кому она нужна? Эти вопросы все время стояли перед Ролланом. Война не была для него неожиданностью: он чувствовал ее приближение, он сам предсказал ее в «Жан-Кристофе». Он рассматривал мировую войну как выражение глубокого кризиса капиталистического общества. В статье «Убиваемым народам» (1916) Роллан открыто обличал «кулак Плутуса» — мировой капитал — как силу, приносящую в жертвы миллионы людей ради своей корысти. Однако иногда Роллан поддавался наивным представлениям, будто война являет собою своего рода эпидемию, коллективное безумие, овладевшее душою «толпы». Следы этих раздумий видны и в повести «Пьер и Люс», появившейся в 1918 году. Когда мы на первых страницах этой повести находим слова — «грубая, возбужденная толпа», «звериные, слепые, разрушительные силы жизни», — нам должно быть понятно, насколько подобные выражения чужды строю мыслей Роллана — гуманиста и демократа. Ромен Роллан в отличие от многих буржуазных литераторов никогда не относился с высокомерием к народным массам: недаром он перед самой войной написал «Кола Брюньона», недаром он с молодых лет отстаивал взгляд, что искусство должно служить народу. Но в годы войны он много раз с болью и горечью спрашивал себя: как могло случиться, что широкие круги населения Франции, да и других стран Европы, поддались военному угару? Эта боль, эта горечь сказывается и в повести «Пьер и Люс». Юноша и девушка встретились, познакомились, полюбили друг друга. Они могли бы быть счастливы вместе. Немецкая бомба убила их в одно мгновение. Оба они — юные, беззащитные — пали жертвами войны. Кто виноват? Проблему ответственности за преступления войны Роллан стремится поставить конкретно. Пусть он местами и говорит о «грубой толпе» или безликой «стадной силе», но он подводит читателя к выводу: виноват в первую очередь правящий класс, буржуазия. Пьер, выросший в обеспеченной семье, под влиянием юной труженицы Люс начинает яснее видеть «духовную нищету и пустынное бесплодие того общества, к которому он сам принадлежал…». «Да, за все — за хриплый лай пушек там, вдали, за всеобщую бойню, за великое бедствие народов, — за все это большую долю ответственности несла та же буржуазия, тщеславная и ограниченная, несли ее жестокосердие, ее бесчеловечность». Родители Пьера Обье, конечно, любят своих сыновей: и младшего, Пьера, и старшего, фронтовика Филиппа. Председателю суда, г-ну Обье, кажется, что он живет согласно велениям совести. «Однако его совесть никогда не высказывалась против правительства, даже шепотом». Но только г-н Обье, но и его жена с готовностью присоединяются «к человекоубийственным молениям, возносимым во имя войны во всех странах Европы». Роллан заставляет читателей задуматься: не лежит ли доля вины за безвременную смерть молодой пары и на любящих родителях Пьера? И на его друзьях-сверстниках, таких, как Жак Сэ или Антуан Нодэ, которые тоже стоят за войну — из пустого легковерия или лености мысли? А быть может, и на матери Люс, которая, работая на военном заводе, помогает производить орудия массового убийства? Роллан передает мысли своего юного героя: «Нестрашно страдать, нестрашно умирать, когда видишь в этом смысл. Жертвовать собой прекрасно, когда знаешь, ради чего». Нетрудно допустить, что Пьер, а может быть, и Люс пошли бы на смерть ради доброго, правого дела. Гибель Пьера и Люс чудовищна и нелепа именно потому, что они уничтожены силою войны империалистической, несправедливой. Эпиграфом к «Пьеру и Люс» поставлены слова: «Мирно любви божество». Любовь — естественное, исконно человеческое чувство. Война противоестественна, враждебна всему человеческому. Мир благоприятствует любви, война убивает любовь. Чистое, нежное чувство, связующее Пьера и Люс, с особенной силой оттеняет бесчеловечность, жестокость империалистической войны. А может ли любовь быть убежищем от войны? Пьер и Люс пытаются отгородиться своей любовью от окружающего жестокого мира. Они хотят забыться и спрятаться от грозящей им катастрофы — пусть на короткое время. Но их надежда на тихое личное счастье оказывается еще более недолговечной и непрочной, чем они думали. Нет, от войны некуда скрыться, с войной надо бороться. И не только посредством отвлеченных призывов к миру, но и более серьезным и действенным путем. Но каким путем? Мысль о революции, разрушающей основы капиталистического мира, все более настойчиво вставала перед Ролланом. В годы войны он сдружился с большевистским деятелем А. В. Луначарским, с известным русским ученым-библиографом Н. А. Рубакиным. Через них доходили к нему вести о ходе революционных событий в России. И писатель-гуманист прислушивался… Октябрьскую революцию Роллан воспринял как событие громадного исторического значения. Он сразу стал и навсегда остался другом Советской России. Но он во многом не разделял идей большевизма, ленинизма, отвергал диктатуру пролетариата, отвергал насилие как средство борьбы с эксплуататорами. Долгие годы он одновременно присматривался к опыту Советского Союза и к опыту борцов за независимость Индии, возглавляемых Махатмой Ганди. Нельзя ли, по примеру Ганди, обойтись без кровопролития? И не лучше ли интеллигентам, мастерам культуры, помогать общественному прогрессу только силою мысли и слова, не вмешиваясь непосредственно в политическую борьбу? Эти размышления Роллана отозвались не только в многочисленных статьях, не только в сотнях писем к разным людям в разных странах, но и в его втором многотомном романе — «Очарованная душа», начатом вскоре после первой мировой войны и законченном в 1933 году. Здесь снова, как и в «Жан-Кристофе», дана широкая панорама общественной и умственной жизни Европы. И снова здесь в центре повествования стоит судьба сильной, деятельной личности. Но на этот раз — судьба женщины. Героиня романа, Аннета Ривьер — новый тип женщины, порожденный XX веком. Она отстаивает свое право на самостоятельность, осмысленный труд, на полноценное гражданское существование. Роман был задуман как история одной женской души — не более того. Но по мере того как Роллан работал, в его повествование все более властно врывалась современная политическая жизнь. В Италии бесчинствовали чернорубашечники Муссолини; в Германии Гитлер — подобно генералу Буланже, который был так ненавистен Роллану в годы его молодости, — рвался к власти, ловко играя на национальных чувствах побежденного в войне народа. У Роллана крепла уверенность, что с фашистскими бандитами невозможно справиться мирным, бескровным путем. И он на личном опыте убеждался, что в эпоху напряженных исторических столкновений люди умственного, творческого труда должны участвовать в битвах за лучшее будущее, а не стоять в стороне от этих битв. Он сам — силою событий — то и дело вовлекался в текущие политические дела: протестовал против преступлений фашизма, помогал жертвам фашистского террора, давал отпор врагам СССР, призывал людей доброй воли к совместной борьбе против военной опасности. Мысль об ответственности старших поколений за судьбы детей, юношества — мысль, затронутая, как мы помним, в повести «Пьер и Люс», — много раз вставала перед Ролланом. Она встает и в финале «Очарованной души». У Аннеты Ривьер вырастает сын Марк — одаренный, чистый сердцем молодой человек. Он погибает нежданно-негаданно, на глазах у матери — в уличной схватке с итальянским фашистом. Смерть единственного сына вызывает в Аннете резкий душевный перелом. Немолодая женщина становится передовым политическим деятелем. Так в «Очарованной душе» отражены глубокие идейные сдвиги, которые произошли в сознании самого Ромена Роллана в конце 20-х — начале 30-х годов. Они отражены и во многих его статьях, например в статье «Ленин: искусство и действие» (1934), где Роллан признает правоту ленинских взглядов на культуру, на задачи художника. Все эти годы Роллан оживленно переписывался с Горьким, с которым лично встретился только в 1935 году, когда провел три недели в СССР. С помощью русского собрата он все ближе знакомился с жизнью Советского Союза, и это укрепляло его дружеские чувства к нашей стране. Связь Роллана с СССР поддерживалась не только через Горького: ему писали и другие деятели советской культуры, нередко и рядовые читатели. В 1923 году Ромен Роллан получил письмо от незнакомой советской читательницы Марии Павловны Кудашевой. Молодая женщина — дочь русского и француженки, делилась своими впечатлениями от только что прочитанных томов романа «Жан-Кристоф», советовалась по важным вопросам своей жизни. Переписка продолжалась, принимала все более дружеский характер. Роллан пригласил Марию Кудашеву погостить у него в Вильнёве, в Швейцарии. Она стала помогать ему в литературных трудах. Через некоторое время стала его женой. У Роллана долгие годы не было семьи (с первой женой, Клотильдой Бреаль, он разошелся еще в 1901 г.). Он очень любил детей, молодежь, но у него никогда не было своих детей. Он сердечно привязался к Сереже Кудашеву, сыну Марии Павловны от первого брака. Сережа оставался в Москве с бабушкой, но иногда приезжал в гости к матери и отчиму в Швейцарию, а затем и во Францию, в Везеле, куда Роллан с женой переехал в 1938 году. Письма Ромена Роллана к Сергею Кудашеву написаны с большим душевным тактом и искренностью. Роллан не поучал своего нареченного сына, а просто делился с ним мыслями — о жизни, о собственном творчестве, о науке и искусстве. Он старался войти в круг интересов Сергея, избравшего своей специальностью математику, и посылал ему книги по близким ему отраслям знания. Роллану и самому было интересно общаться с юношей, от которого его, казалось бы, отделяло столь многое — и годы, и государственные границы, и различие духовных склонностей. Переписываясь с Сергеем, подолгу разговаривая с ним при личных встречах, Роллан лучше узнавал тот новый, советский мир, который во многом был для него загадочен и имел для него немалую притягательную силу. В неопубликованном письме к литератору Марселю Мартине от 4 августа 1934 года Роллан с удовольствием рассказывает о беседах с Сергеем, который недавно гостил у него в Вильнёве. Сергей, сообщает он, как многие молодые советские люди, увлечен точными науками. «Он говорит: „Коммунизм, по своей сути и целям, отвечает требованиям разума“. А потом спокойно возвращается к своим уравнениям». В письме к Сергею — от 30 октября 1938 года — Роллан упоминает о том, что читал своего «Робеспьера» в кругу писателей и театральных деятелей. Это сообщение примечательно. «Робеспьер» — последняя из цикла пьес о французской революции — принадлежит к числу лучших произведений Ромена Роллана. В этой трагедии, как и в романе «Очарованная душа», отразились те социальные и философские идеи, к которым Роллан пришел в итоге долгих, сложных размышлений. Роллан намеренно пошел здесь трудным путем — показал французскую революцию не в дни ее торжества, а в дни поражения. Якобинские деятели — Робеспьер, Сен-Жюст и их сподвижники — натолкнулись в своей борьбе на гигантские трудности, совершили немало трагических ошибок, которые ускорили падение якобинской диктатуры. Значит ли это, что им не надо было браться за оружие? Нет, не значит! Борьба человечества за счастливое будущее проходит через кризисы, сопряжена с громадными трудностями, тяжелыми жертвами. Но дело революции — утверждает Роллан — бессмертно и неодолимо. В финале трагедии, по замыслу драматурга, должна звучать музыка «Марсельезы», переходящая в «Интернационал». В этом же письме к Сергею Роллан — мимоходом и не без горечи — говорит о том, что своей антифашистской деятельностью навлек на себя «злобу и угрозы» со стороны французской буржуазной прессы. Это не было для него ново: в обстановке злобы и угроз он жил и в Швейцарии — в годы первой мировой войны, когда выступал против империалистического всемирного побоища, а затем в 30-е годы, когда многие не могли простить ему выступлений против Гитлера, в защиту СССР. В нелегких условиях оказался Ромен Роллан и в дни второй мировой войны. Он был оторван и от своих советских друзей и от большинства французов, близких ему по взглядам. Немецкие захватчики его не трогали, но держали его под постоянным наблюдением. Старый, тяжело больной писатель не мог, разумеется, присоединиться к борцам Сопротивления или даже поддерживать с ними контакт. Ему оставалось лишь одно: продолжать творческую работу. Это была единственная форма сопротивления фашистским оккупантам, которая была ему доступна. В годы войны Роллан закончил многотомный труд о Бетховене; он много работал над «Воспоминаниями»; он подготовил, наконец, биографию своего давнего друга и литературного соратника Шарля Пеги, погибшего на фронте в начале первой мировой войны. Многие страницы, написанные Ролланом в эти трудные годы, носят отпечаток глубокой душевной подавленности. Но в последних книгах Роллана по-своему сказалась и вера в будущее и воля к борьбе. В январе 1943 года Роллан в письме к писателю Луи Жилле делился своими заботами: «Родного сына у меня нет, но зато есть приемный сын (впрочем, есть ли еще?), красивый и славный юноша, умный и честный — я очень люблю его, и вот уже три года ничего о нем не знаю: ему, к моей зависти, повезло, он нашел радость жизни в математике, как я в музыке…». Музыка помогала Роллану переносить горести и тяготы военных лет. Но горе Франции, оккупированной, униженной, мучительно отзывалось в его душе. Ко многим тяжелым переживаниям в годы войны добавлялась еще постоянная тревога за Сергея, о судьбе которого не было никаких известий. Сразу же после освобождения Франции Роллан постарался возобновить связи с былыми друзьями. Он сердечно приветствовал Мориса Тореза, когда тот вернулся в Париж. В ноябре 1944 года он написал письмо в Москву старому товарищу, коммунисту Жан-Ришару Блоку. В письме этом, в частности, говорится: «… Нас тревожит судьба нашего сына Сергея Кудашева, о котором мы ничего не знаем с 1940 года…» Роллан не знал, что младший лейтенант, артиллерист Сергей Кудашев погиб в бою с фашистами в самом начале Отечественной войны. …А теперь вернемся ненадолго в квартирку на бульвар дю-Монпарнас, 89. Там кипит работа. На маленький письменный стол Марии Павловны ложатся письма с марками разных стран мира, Приходят приглашения из разных мест: вдову Ромена Роллана зовут на новые постановки его пьес, на открытие школ или клубов, носящих его имя. Гости из разных стран погружены в чтение рукописей. Звонят из редакций журналов и просят для опубликования неизданные роллановские тексты… Наследие Ромена Роллана живет в памяти людей. Живет — и помогает жить.

  1. «Литературное наследство», т. 75, кн. 1, стр. 79.2. Cahiers Romain Rolland. Printemps romain. Paris, 1954. 3. Cahiers Romain Rolland. De la decadence de la peinture italienne au XVI-e siecle. Paris, 1957.

[/su_spoiler] Жить, чтобы бороться... Федин Константин Александрович Когда заходила речь о Женевском озере, в нашем представлении обычно возникали старые Лозанна и Женева, романтический Шильонский замок, пышные празднества вроде весеннего «Боя нарциссов», курорты богачей, вроде Монтрё. Кто слышал о крошечном городке Вильнёве, обозначенном далеко не на всех картах Швейцарии? И вот имя этого городка приобретает звучность, едва мы вспомним или заговорим о великом французе наших лет — Ромене Роллане. Так в прошлом окружалось славой Вольтера местечко Ферне, славой Толстого — Ясная Поляна. Роллан привлек к себе мыслящих европейцев своим бесстрашным протестом против постыдной войны империалистов. Писатель был одинок сначала. Но уже в конце мировой войны к нему протягивались руки из всех пострадавших стран. Его известность устремилась далеко за пределы Западной Европы, и неведомый Вильнёв сделался одной из точек опоры для революционного сознания передовой интеллигенции мира. …Весной 1932 года, после долгих месяцев санаторного лежания в швейцарском Давосе, меня начали выпускать на волю, и я совершил горную экскурсию. Восхищенный Альпийскими перевалами, с которых Италия была видна как на ладони, и зная от Горького, жившего в Сорренто, что он вот-вот соберется в Москву, я выдвинул перед ним казавшийся мне соблазнительным план — поехать из Сорренто в Советский Союз через Северную Италию и Швейцарию, где нам можно было бы повидаться. Горький сделал контрпредложение: «У вас нет охоты съездить к Роллану?» — писал он. Вероятно, это была своего рода «компенсация» за отказ принять внезапное мое предложение сделать крюк по дороге в Москву. Горький не мог не чувствовать, что он — мой врач не меньше, чем сами медики, и не хотел меня огорчать. Он обосновывал свою идею тщательно: оказывается, я очень обрадовал бы Роллана своим приездом, и послушал бы хорошей музыки (ведь он же музыкант), и развлекся бы, и… словом, Горький ни капли не сомневался, что я буду счастлив и — главное — очень этого хотел бы. На протяжении нескольких дней происходит обмен полудюжиной писем между Сорренто, Вильнёвом, Давосом, и все оканчивается известием от Горького: Роллан просит меня сообщить, когда я собираюсь приехать. Бывают же сказки на свете. Я сажусь в крошечный трамвайчик, и он катит меня по берегу, а минутами — чуть не по воде Женевского озера — из Монтрё, куда я только что прибыл, в Вильнёв. Обворожение майского тумана сменилось обворожением синих вод, меня, кажется, лихорадит, но вон уже Шильонский замок. Прозевал свою остановку, спрыгиваю, расспрашиваю, и — нет ничего легче: кому не известна тут «Вилла Ольга»? — подымаюсь между горных виноградников, и вот распахнутая калитка в сад, за нею, вверху, эта вилла, и — ни души вокруг, ни души в самом доме, и на неуверенный мой голос — ни звука за настежь отворенной дверью. Стараясь пошумнее ступать, иду сквозным коридором через все здание, выхожу опять наружу и опять никого. Огибаю дом, обнесенный по цоколю множеством горшочков с цветущими примулами, и тогда… мне навстречу, из кресла встает Ромен Роллан. Он в пальто, хотя еще далеко до вечера и солнце горячо. Несмотря на сутулость, он производит впечатление высокого человека — так он худ. Эта болезненная худоба — пожалуй, первое, что в нем привлекает внимание. Но это только на секунду. Тотчас останавливает на себе его взгляд — большие выпуклые глаза такой прозрачной, светлой синевы, какая бывает у детей. Их ласковая мягкость сочетается с холодом, который проступает почти внезапно. Тогда видно, что болезненность этого пергаментного, узкого лица кажущаяся, что оно было бы таким же, если бы Роллан никогда не болел, — спокойным, худым, как у аскета, сосредоточенным, как у исследователя, лицом. Оно необыкновенно подвижно. Когда Роллан говорит, всякая мысль сразу находит на нем свое тонкое пластическое выражение. Но вот он замолчал, и опять, словно вопрошающе, ласкает детская чистота его взгляда, и опять, как тень, появляется холодность или, может быть, суровость — черта, которая, мне кажется, вытекает из желания верно оценить видимое, из стремления к безошибочности. Очень редко Роллан дополняет речь жестом. Руки его тонки, линии пальцев сухи, но не резки, а мягки. Роллан хорошо понимает по-немецки, но его знание немецкого академично, говорить на этом языке он избегает. Поэтому я чаще пользуюсь русским, он говорит по-французски. Переводчик — Мария Павловна. Дружеской обстановкой встреч с Ролланом я во многом обязан ей. Оттого, что в разговоре участвуют сразу три языка, он становится словно веселее и душевней. На лацкане его пальто я замечаю нашивку траурного креста. Он поясняет: — Сегодня год, как умер мой отец. Он дожил до девяноста трех лет. В этом ему помогло добродушие. Он ладил со всеми. Он был непримиримым националистом и совершенно отвергал все мои позиции. Но он ни разу в жизни не поссорился со мною. Он был настолько добродушен, что его естественным состоянием был мир. До его лет нам не дожить: мы ведь далеко не добродушны… Вдруг, улыбнувшись, он спрашивает: — Вы ведь знаете Кола Брюньона?… Так это мой отец… Во время прогулки по тенистой окрестности дома Роллан останавливается перед старым каштаном, из-под которого виден густозаселенный берег озера. Подымая худую руку, он показывает на запад: — Раньше дорога проходила вот так, горою, прямо на Кларан. По ней шел Наполеон, и под этим каштаном он отдыхал. Да, да, — с оживлением добавляет, — это историческое дерево… И он с увлечением рассказывает о памятниках, которыми так богат этот чудесный край: о Кларане, где работал Руссо, об «Отеле Байрона» — доме, в котором жил английский поэт. — Я впервые попал на это побережье, когда мне было пятнадцать лет. В то время здесь, в «Отеле Байрона», жил Виктор Гюго. Я его видел… Позже я сам поселился тут… Воспоминание доставляет Роллану удовольствие. Он снова и как будто впервые оглядывает округу. Когда заходит речь о Викторе Гюго и я говорю, что он обязан у нас популярностью своими романами и что его поэзию русские знают очень мало, Роллан восклицает: — Гюго был прежде всего поэтом! Истинно народным поэтом Франции. Романы мало содействовали его известности, но каждый француз знал его поэтические памфлеты на Наполеона Третьего. Его слава началась после семидесятого года… Возвращаясь в конце 1931 года с так называемой конференции Круглого стола в Индию, Махатма Ганди заехал к Роллану — своему европейскому другу, как известно, написавшему о нем книгу и одно время уделившему ему немалую долю своей напряженной жизни сердца. Наша беседа несколько раз возвращалась к Ганди. Со всех сторон дом Роллана окружен теннисными площадками. Элегантные юноши с усердием работают ракетками и ногами. Это воспитанники английского колледжа, недавно занявшего «Отель Байрона». — Когда у меня гостил Ганди, — рассказывает Роллан, — эти юноши не могли удержаться, чтобы не устроить ему патриотической демонстрации. Он проходил мимо колледжа, и они из окон спели ему английский гимн. — Что же Ганди? Роллан пожимает плечами. — Он сделал вид, что не слышал. А потом англичане попросили его прочесть в колледже лекцию о положении Индии. — Что же Ганди? — Согласился с большой охотой, и… — Роллан долго смеется, — мальчуганы проводили его с овацией. Нахмурившись, он говорит, расставляя фразы далеко друг от друга: — Английский империализм боится, чтобы с Ганди чего-нибудь не случилось. Это могло бы дорого обойтись Британии. Они держат Ганди в тюрьме, но стараются, чтобы тюрьма ничем не отличалась от его домашней обстановки. Это нетрудно при его нетребовательности. В тюрьмах сидят тысячи последователей Ганди. С ними англичане не церемонятся. Их судьба ужасна… Несколько секунд Роллан замкнут и неподвижен, потом резко говорит: — В каком бы направлении ни пошло развитие гандизма, одно ясно: Индия для Англии потеряна. — Это понимают все, — говорю я. — Этого не понимают только англичане! — быстро отзывается он. В столовой Кола Брюньон еще раз напоминает о себе. Ромен Роллан показывает великолепный экземпляр старинного искусства: шкаф с резными колонками и дверцами, уже источенный червем. Это работа отца писателя. Разговор снова возвращается к жизнерадостному мастеру-бургундцу — Кола Брюньону. Потом Роллан расспрашивает о советской литературе. Он интересуется молодыми писателями, положением советского художника вообще — его заработком, издательскими возможностями, бытом. Он увлеченно слушает о том, как в процессе культурной революции меняется функция литературы, как коллективно создаются рабочими книги, как рабочие выделяют из своей среды кадры литераторов, в которых страна испытывает нужду. — О, у нас нет ни малейшей потребности в новых художниках, — говорит Роллан. — Буржуазия создала такое количество профессионалов, живущих искусством, что не может найти им применения. В одном Париже тридцать тысяч художников. Это настоящее перепроизводство. Подавляющее большинство этих лиц сейчас нищенствует. Что же до молодых писателей, то они работают даром. Впрочем, и в прежнее время во Франции начинающий писатель долго ничего не зарабатывал. Первые годы моего писательства у меня тоже не было никаких доходов от литературы… В одной из комнат на столе с большой экспрессией вылепленная фигурка Ганди за тканьем. На полу образец его работы, подаренный Роллану: большой ковер превосходных восточных красок, сотканный с профессиональным мастерством. И дальше — от подарка к подарку. Вот знакомые коробочки наших палехских художников, присланные Максимом Горьким. Вот наивные акварели Германа Гессе. — У каждого писателя должно быть излюбленное занятие, помимо литературы, — говорит Роллан. — Гессе любит акварель и уверен, что рисование «спасло» его во время войны. Почти застенчиво Роллан поясняет: — Мое занятие «помимо» — музыка. У окна в кабинете большая гравюра Мазерееля с посвящением Роллану. — Я не раз советовал Мазереелю поехать к вам в Советский Союз. Не правда ли, какой материал для его темы — ваша индустриализация? Искусство, созданное в такой стране, в такую эпоху, должно быть монументально… Я говорю, что монументализм проявляет себя как будто только в строительстве новых городов, в зодчестве, что в изобразительном искусстве как раз малые формы могут похвастать счастливым развитием за время революции (например, графика), станковая живопись часто топчется на месте, а опыт с фресками пока не дал ничего значительного. — Архитектура? — живо переспрашивает Роллан. — Сумасшедший Корбюзье? Он усмехается и приподнимает брови, словно разглядывая что-то забавно-удивительное. Потом произносит убежденно: — Большая форма в искусстве придет неизбежно. Может быть, не скоро. Может быть, через два поколения. Голос его становится суровым: — Революции пока нужен хлеб, а не искусство. Наступит время… Художнику такое сознание нередко очень тяжело. Да, но движение требует жертв, больших жертв… Как будто противореча только что сказанному, он с увлечением говорит о долге искусства по отношению к современности: — Художника окружают сейчас гигантски богатые залежи материала. Какая форма способна была бы охватить его? Надо создать эпическую буффонаду. О да, буффонаду на материале тех чудовищ, которые, как пузыри, возникают и лопаются в современности, у нас на глазах… Должен был бы прийти Бен Джонсон… Но на Западе писатель чересчур дорожит благами жизни и не осмеливается браться за такой материал. Кто мог бы сделать что-нибудь подобное? Тут мало одной головной работы. У наших талантов не хватает силы чувства… Оторвав руки от подлокотников кресла и медленно сжимая кулаки, Роллан процеживает с тоской: — Ах, если бы мне было тридцать лет! Западноевропейскому писателю мешает всегда готовая, предвзятая форма, унаследованная от классицизма. Типичен в этом смысле Жорж Дюамель. Какой бы материал он ни взял, он укладывает его в эту готовую, доступную буржуа форму и тем заранее вяжет себя по рукам и ногам. Спустя два дня, вечером, я снова навещаю уже знакомый дом. Роллан встречает меня в обществе Мазерееля, приехавшего из Парижа. Недолгая прогулка как-то очень удачна и настраивает на веселый лад. В Роллане пробуждается Кола Брюньон, и он рассказывает пресмешные вещи. — Раз сюда, на побережье, приехала одна барыня. Узнав, что здесь живет Роллан, она решила непременно познакомиться с ним. Это ей долго не удавалось, пока о ее намерении не осведомилась хозяйка, у которой она жила. «Познакомиться с Ролланом? — сказала хозяйка барыне. — Нет ничего проще! Я его отлично знаю». Барыня обрадовалась и стала каждый день напоминать об обещании хозяйке. Но не так-то просто, оказывается, изловить Роллана. Наконец однажды… Впрочем, надо сказать, что тут живет этакий морской волк Женевского озера, старый и почтенный пароходный капитан по имени… Роллан. Так вот однажды хозяйка кричит барыне: «Иди скорей! Вон на огороде Роллан». И когда барынька со всех ног кидается к жирному, без жилетки, капитану Роллану, нагнувшемуся над грядкой салата, хозяйка разводит руками от изумления и восклицает: «Понять не могу — и что они находят в знакомстве со знаменитостями?». Почти весь этот вечер был посвящен Советской стране. Поездка Мазерееля в СССР, которую он собирался сделать весной, почему-то расстроилась, и мне показалось, что он решил возместить ее расспросами о социалистическом строительстве. Но и после того, как Мазереель уехал, разговор не переменился. — Видели ли вы Ленина? — спросил Роллан. Я рассказал о выступлении Ленина на Втором конгрессе Коминтерна, о депутатах конгресса, об их посещении во главе с Лениным братской могилы жертв революции в Петрограде. И по тому, как слушал Роллан, было видно, что среди десятка других возможных тем современности советская тема остается для него самой жизненной и самой волнующей. С огромной горячностью Роллан говорит о Горьком: — Как он может жить в Италии? При таком режиме? Я говорю о здоровье Горького, о его естественной привычке к этой стране со времен эмиграции. — Но ведь его стесняют там! Я не верю, чтобы он там пользовался свободой! И Роллан рассказывает такую историю. Одно из писем Горького путешествовало по Италии чуть ли не полтора месяца, пока, наконец, дошло до Роллана. Он написал Горькому возмущенное письмо, но Горький ответил спокойно и с усмешечкой: это, мол, пустяки. У нас в царской России, бывало, не такое случится: перепутают в охранке конверты, и получаешь прейскурант скобяных товаров либо приглашение на свадьбу… — Нет, он должен чувствовать себя ужасно! — снова горячился Роллан. — Я не мог бы там жить, в атмосфере вечной слежки! Я тоже очень люблю Италию, тоскую по ней, но должен отказаться от поездок туда и ограничиваю себя посещениями швейцарского Тессина. Вдруг я выслушиваю от него жалобу, кажущуюся мне в первый момент непонятной. Человек, голос которого раздается далеко во всем мире, говорит: — Знаете, во Франции мне негде писать для таких читателей, на которых я хотел бы оказывать воздействие. Мне негде печататься, ни одна буржуазная газета моих статей не принимает. «Юманите» мне недостаточно. Она не доходит до читателей, поддающихся именно моему влиянию. Он повторяет возбужденно: — Мне негде печататься… Роллан страшно заботлив. Несколько раз спрашивает о моем самочувствии, зная, что я болен. Лишь в конце, когда мы уже прощаемся, он невольно говорит о своем здоровье. Он очень хотел бы приехать в Советский Союз, но всякий его шаг связан медицинским режимом. Будет ли он в состоянии соблюдать режим в таком сложном и длительном путешествии? Сможет ли он увидеть все сам, «своими глазами»? Роллан смущенно улыбается и с удовольствием выслушивает, как я разбиваю его опасения. Он трясет мою руку с таким выражением, точно хочет сказать, что преодолеет все препятствия, мобилизует все силы хрупкого здоровья, чтобы увидеть страну, наполняющую его энергией и надеждами. …Через три года после встречи в Вильнёве я вижу Роллана в гостях у Горького, под Москвой. Он нездоров, и свидания с ним запрещены, но, кажется, тем напряженнее становится его интерес ко всему окружающему. Его, конечно, можно назвать мастером жизни. Он ведет неустанную борьбу с болезнью ради того, чтобы отвоеванную у нее жизнь неустанно отдавать труду. Он старается не пропустить ни слова из того, что говорят навещающие его писатели-ленинградцы. Он впитывает своим ясным и словно еще больше заострившимся точным взглядом мельчайшие черты явлений. Мы замечаем, что он утомлен, но он пресекает наше намерение уйти. — Побудьте еще хотя бы немного! — почти с тревогой просит он. — Пожалуйста… Как многообразны и молоды жизненность и сила духа Роллана! Газеты опубликовали его письмо. Он вызывал группу провинциальной советской молодежи, с которой переписывался, на необыкновенное соревнование: молодежь должна в определенный срок изучить французский язык, а Роллан будет учиться по-русски — чьи успехи окажутся лучше и больше? Думаю, что Роллан выиграл соревнование. Он ежедневно посвящал изучению русского языка час. Этим часом он не манкировал никогда, несмотря на то, что изданные на Западе учебники русского языка никуда не годились и Роллан вынужден был учиться по текстам, написанным от руки печатными буковками. Мысль Ромена Роллана, его творческий гений реально раскрываются в его книгах. Я встретил на далеком Кавказе пианистку, изучавшую на фортепьяно Бетховена с книгой Роллана в руке. Первый момент это показалось неожиданно: музыкант ищет трактовку Бетховена у писателя. Я тотчас подумал, какой скромностью продиктовано замечание Роллана о том, что музыка это его «помимо» литературы. Литература и музыка, как две реки, слились в русло, подвластное Роллану. Словно в ответ мне музыкантша сказала: — Роллан открыл для меня нового Бетховена. Ромен Роллан сказал о себе, что начал жить «слишком поздно» — двадцати лет. Уже сделавшись писателем, окруженный шумной, пестрой, бесстыдной и трагической «ярмаркой» Европы, достигнув тридцати лет, он в отчаянии оглянулся на свой путь и воскликнул: «Кругом меня нет никого, кто пробудил бы во мне вкус к жизни! Для кого я живу? Для кого все то, что я думаю и что собираюсь написать? Как нерешительны два единственных на свете великана, как они колеблются, как плохо знают, куда идут, — Толстой и Ибсен». Это были 90-е годы прошлого века, когда еще не рассеялось зловоние панамского скандала и уже открылись черные страницы дрейфусианы. Мрак надвигался на старую Европу. С требовательным, властным напряжением Роллан всматривался в этот мрак и горестно видел, как он поглощает «великие, избранные души», о которых он мечтал с детства. По природе своей он был борцом. Страсть переполняла его сердце. «Живи, чтобы жить» — девиз, попавшийся ему на глаза позже, в мечтательном горном Энгадине, на уютном доме, — этот девиз был ему ненавистен. «Живи, чтобы бороться» — вот девиз, стоявший перед его глазами до последней секунды его жизни. Во имя каких целей бороться? Это первый вопрос жизни. А вот второй, оказавшийся более сложным и драматичным: какими средствами бороться? каким оружием? с каким союзником? В 90-е годы молодой Роллан — человек кипучего сознания и пламенеющей крови — только начинал искать великую цель и на первом шагу почувствовал себя мучительно одиноким среди всеобщего разброда на празднике сластен, живших для того, чтобы жить. Эти годы спустя три десятилетия он назвал «наивысшей точкой периода жизненных страданий и возмущений». «Если бы, — писал он в своем дневнике 1896 года, — мне предложили надежду на то, что вся наша планета погибнет, причем и я должен был бы исчезнуть со всеми, кого я люблю и ненавижу, я с радостью принял бы это предложение. Потому что существование злых является невыносимым несчастьем». Двумя последними положениями замыкается круг нравственных проблем, казавшихся молодому Роллану категорически решенным. Однако именно эти положения были им пересмотрены многократно на каменистой дороге художника и солдата культуры, пересмотрены и решены совсем не так, как ему представлялось в начале пути. Нестерпимая потребность действия, вражда к покою толкали мысль Роллана к жгучим исканиям. Движение было его характером. Он горел в вечном огне духовной работы. И хотя гибель угрожала ему отовсюду, хотя он жил в среде «вялых душ и нравственного бессилия», страсть его ощущений побуждала его к непрерывной борьбе, и он мечтал о победе. Только о победе! В разгар сомнений и поисков, в первоначальных странствиях, когда все впереди чувствовалось расплывчатым, как в тумане ущелий, Роллан внезапно находит такие устои, которые надежно служат ему потом целую жизнь. «Я был бы так счастлив разделить с кем-нибудь крепкую дружбу, вступить в деятельное общение с молодыми людьми, объединившимися для действия, для того, чтобы поколебать Землю, воздвигнуть на ней храмы. Я не притязал бы на первенство. Я с удовольствием стал бы повелевать, если бы я был самым сильным; но я был бы счастлив, сознавая, что есть кто-то, кто меня превосходит, и повиновался бы руководителю с той же радостью, с какой бы я повелевал более слабым, чем я. Подлинное счастье не в гордом господствовании, но в деятельности, полезной деятельности и прежде всего в совместной деятельности, в том, чтобы ощущать в себе трепет мировой силы». Как вихрь кружатся в воображении Роллана мысли о подлинном счастье некоей идеальной «совместной деятельности». Он ищет конкретной формы этим мыслям, и они напрашиваются с настойчивостью неизбежности. Наконец он произносит слово, которое впоследствии будет по-разному повторять чаще и чаще: социализм. «Социалистические идеи просачиваются в меня вопреки моей воле. Я не хочу думать о них, а они все-таки ежедневно проникают в мое сердце…». «Я не буду ничего делать, повинуясь случаю или личному влечению, я стану изучать, размышлять, но мне кажется, впредь невозможно жить в этом обществе, не стараясь его разрушить или его изменить, хотя бы это стоило мне самому гибели». «Если есть какая-либо возможность избегнуть гибели, которая угрожает современной Европе, ее обществу, ее искусству, то надежда эта заключается в социализме. Только в нем усматриваю я начало жизни; помимо него — повсюду лишь потухающие отблески света античности». «Так как я до этого времени мало размышлял о подобных вещах, то видел в социализме лишь политическое учение. Теперь я вижу, что он еще в большей степени — учение нравственное и философское… Быть может, социализм будет для меня теми дрожжами, в которых так нуждается мой дух, чтобы стать тем, к чему я столько раз тщетно порывался». Эти программные высказывания самому себе сделаны непосредственно перед возникновением замысла романа, доставившего писателю мировое признание, — замысла «Жана-Кристофа» в 1896 году. Только через восемь лет он приступил к работе над знаменитой эпопеей и писал ее еще восемь лет, окончив в 1912 году. Так долго зрели в его душе идеи, составляющие содержание наиболее выразительных героев творческой европейской интеллигенции. Но именно в период зарождения бурных эстетических, нравственных и начальных политических поисков сверкнула первая мысль Роллана о создании двух противоположных образов, прототипами которых он называет Бетховена и Мадзини. Существо этих образов было одинаково близко молодому Роллану, и в них он наметил коллизию, столь родственную его собственному духу: «Один стремится осуществить свой идеал в жизни, другой старается воплотить его лишь в мечте и с каждым днем будет удаляться все больше в мечты». Титанический мир духовных войн раскрывался перед тридцатилетним мятущимся Ролланом, и в битвах, начатых сомнениями и готовностью погибнуть, он вооружает себя первым боевым убеждением: «Очевидно, будущее не для тех, которые колеблются, но для тех, которые идут до конца однажды ими выбранного пути». Ромен Роллан не дожил одного месяца до своего восьмидесятого года. За эту огромную жизнь сменилось несколько исторических эпох, и поистине каждая из них была эпохой в биографии художника-борца. Его фигура возвышается над передними рядами мыслящего человечества, и она особенно вырастала в роковые часы кризисов. Его голос был не всегда сильным, но всегда чистым, и эта чистота прорывалась сквозь грохот войны, или праздничный трезвон бульваров, или дурманящую трескотню политиканов. Его рука, рука Вергилия европейской интеллигенции, иногда оказывалась в пустоте и опускалась. Но с упорной энергией он поднимал руку, найдя новое верное направление и страстно созывая вокруг себя, во имя «действия», людей ума, воли и революционной совести. Так случилось в самый трагический период его деятельности — во время первой мировой войны, когда он занял свою известную позицию «над схваткой», защищая «царство воздуха» (по слову Бетховена), «град духа», и когда даже не подозревал, что очень скоро это притязание ввергнет его в самую схватку. Он остался почти одиноким, с иллюзией, что его герои, Жан-Кристоф и Оливье, сумеют оборониться от страшной социально-политической ярмарки своими книгами и своими нотами и сохранят незапятнанными хитоны мыслителей и творцов. И вот тогда «на собственной шкуре он понял, что свобода духа, которой кичились писатели-демократы, существует на деле не больше, чем абстрактные свободы, коими одарила его „Декларация прав человека“ абстрактного, на которого заявила патент буржуазная революция». Всю войну Роллан ревниво оберегал воображаемые сокровища «абстрактного» человека. Но начиная с 1919 года и на протяжении полутора десятилетий развернулась самая блестящая эра писателя, которую он — с бесстрашием и остротою исследователя — великолепно очертил в аналитическом обзоре статей и деклараций, написанных им за эти боевые годы. Вступление к обзору он закончил словами: «Целое поколение узнает здесь, надеюсь, отрезок собственного своего пути, узнает свои порывы, свои муки, заблуждения и потемки, а также и вновь обретенный свет». Что же это за путь? Он начинался сознанием того, что война кончена, «но сменивший ее мир только санкционировал перманентное, постоянное военное положение». Перед Ролланом во весь устрашающий рост встали два исторических факта, потребовавших от него ответа и заставивших кинуться в самый пыл сражения. Первым фактом он называет «противоестественную коалицию немецкой социал-демократии с кастой милитаристов», вторым — попытку «подавления русской революции коалицией европейских буржуазий, союзных, германской и нейтральных». Уже будучи уверен, что «для развития человечества необходимо решительное изменение социально-политического строя в пользу мира труда», Роллан, однако, все еще был озабочен «недоговоренностью» между интеллигенцией и миром физического труда. Он считал, что условием для плодотворного сотрудничества «высокой мысли с тружениками» является «независимость, необходимая для искания истины». Он мечтал создать «мировую организацию умственного труда, которая стала бы, так сказать, мозгом грядущего общества». Увы, он скоро с печалью признал, что его идеей ловко воспользовались и завладели реакционные партии, понастроившие всяческие интернациональные институты вроде комитетов литературы и искусства при Лиге наций, ради подавления именно независимых умов и — в том числе — влияния самого Роллана. После тягостных разочарований он пришел к следующему этапу своих убеждений: он понял, что в интересах цивилизации надо сделать так, чтобы массы были заинтересованы в спасении интеллигенции, ибо судьба интеллигенции зависит от масс. Так было положено начало повой программе действий, заключавшейся в разрушении баррикад между народом и интеллигенцией. Тут Роллан проявил свой дух борца с мощной последовательностью. Прежде всего он отверг высокомерные идеи «паневропейцев», считавших Европу единственным оруженосцем цивилизации, признав это националистическим варварством и провозгласив равноправное сотрудничество всех человеческих рас. «Совсем не признаю я народа-избранника. Не признаю касты-избранницы». Это были великие слова для человека, столь возвысившего имя интеллигента в своих поэтических созданиях и так много отдавшего любви европейской культуре. «Если Европа не попытается осуществить полную гармонию рас всей вселенной, я потеряю интерес и к Европе», — говорил Роллан, когда почувствовал, что во Франции его дело хотят подменить националистическим походом за латинскую культуру, объявленную будущими соратниками германских фашистов «высшим типом культуры». Затем, в середине 20-х годов, Роллан посвящает закаленные свои силы поискам средств осуществления идей, уже принявших кристаллическую ясность. В 1926 году он основал совместно с Анри Барбюсом Международный комитет борьбы с фашизмом, направляя удар в защиту итальянского народа, терзаемого террором Муссолини. Год спустя он уже подал руку советской революции, объявив, что отныне будет «действовать заодно с СССР», и что «смотрит на 7 ноября 1917 года как на величайшую дату мировой социалистической истории со времени славных дней французской революции, и что новый шаг человечества вперед обозначает расстояние большее, чем то, которое отделяло старый режим от французской революции». С этого момента Ромен Роллан шел нога в ногу с Советской республикой и бился бок о бок с ней. Образ художника и борца, положившего жизнь во имя грядущего искусства и грядущего человечества, глубоко запечатлеется будущими поколениями. Помню, как поразили меня трогательно сочетавшиеся в облике Ромена Роллана нежность и суровость. Он как будто все время сменял лиру на меч, испытывая собеседника как поэт и как воин. Глядя в его глаза, я всегда потом вспоминал слова Стефана Цвейга из его письма, переданного мне Ролланом в день моего приезда: «Я так рад за вас: эти дни вы будете глядеть в самое ясное и одновременно самое доброе око Европы». Это очень верное обозначение не только для живого взора Роллана, но особенно для его миссии в среде передовых людей Запада: он был судьей и певцом этих людей, они проверяли себя на нем и шли за его голосом. Если говорить о писательском типе, то призвание Роллана звучало в ключе Герцена и Чернышевского, Льва Толстого и Горького. Из западных европейцев он один так близок русской традиции писателей — учителей, проповедников, революционеров. Летом 1932 года, в период шквальной атаки гитлеровцев на обломки веймарской Германии, Роллан и Барбюс организовали в Амстердаме Международный конгресс против угрозы войны. Раскат страстей забушевал вокруг этого смелого предприятия, вдохновившего друзей мира и озлобившего его врагов. Роллан был одержим одной мыслью: во что бы то ни стало преодолеть все препятствия, мешавшие конгрессу. С неотступной методичностью вооружал он каждого из своих единомышленников волей к осуществлению дела. Сколько страдания доставила тогда Роллану невозможность из-за болезни поехать в Амстердам хотя бы на открытие съезда! Все письма тех дней из Вильнёва наполнены сожалениями и грустью об этом. Еще больше мучили Роллана опасения трудностей путешествия в Советский Союз. А такое путешествие было его мечтой. И оно стало неодолимой потребностью после фашистского переворота в Германии. Выступать против гитлеризма Роллан начал немедленно и безоговорочно, несмотря на лукавые попытки гитлеровцев склонить его к миру слезливыми напоминаниями о его давней симпатии к германской культуре. Роллан отверг надежду хитрецов, заявив, что он «любил Германию тех великих граждан мира, которые ощущали горе и счастье других народов как свое собственное, которые трудились ради единения рас и духовных культур… Я требовал уравнения в правах Германии и других наций. Но неужели вы думаете, что я требовал это ради худших еще несправедливостей той Германии, которая сама нарушает принцип равенства рас и все священные для нас права человека». Настойчиво ища путей смягчить сердце Роллана, гитлеровцы уведомили его, что рейхспрезидент фон Гинденбург поручил германскому консулу в Женеве вручить Роллану медаль Гёте — «Искусства ради и науки». Роллан отказался от «почетного дара», назвав при этом политику гитлеровского правительства «преступлением против человечества». Ни одно из немецких обольщений не могло, конечно, иметь успеха у Роллана, наоборот — он все резче выступал против заправил германского фашизма и, наконец, в страстном воззвании заклеймил Геринга за его мошенническое лжесвидетельство против Димитрова. Тогда гитлеровцы ответили преследованиями всего, что связано с именем Роллана, и скоро его «Жан-Кристоф» был выставлен в концентрационном лагере Ораниенбурга вместе с книгами Маркса, Энгельса, русских и немецких коммунистов в витрине «музея проклятых книг», которые были сожжены. «Начальник лагеря, — сказал по этому поводу Роллан, — фанатический „наци“, не ошибся: по адресу гитлеровщины и всех тиранов, которые топчут ногами человечество и угнетают трудовой народ, „Жан-Кристоф“ всегда будет грозить кулаком…» Роллан вообще считал, что его книги являются его союзниками в борьбе. «Всякий раз, когда нам приходилось приступать к действию, тогда ни мои детища, ни я не ошибались. Мы тотчас же определяли, на какой стороне баррикады должны мы стоять. Жан-Кристоф, Кола Брюньон, Аннет и ее сын живут и умирают за человечество». Пересилив свои болезни, Роллан приехал в Советский Союз и, несмотря на то, что не удалось избежать новых заболеваний, провел здесь недели, которые остались навсегда новым источником надежд и веры в будущее. «Единственно настоящий мировой прогресс неотделимо связан с судьбами СССР», — писал он, уезжая. Этому убеждению он не изменил до конца дней. Ему выпала нелегкая судьба — видеть родную Францию повергнутой на землю наглым захватчиком и жить в плену, находясь у себя в доме. Но, к счастью, он дожил до счастливого часа освобождения своего народа от фашистского ига. И незадолго до смерти он успел приехать в свободный Париж и посетить советское посольство, выразив этим неизменную верность нашей стране, всегда видевшей в Ромене Роллане своего истинного друга1.

  1. Комментарий Константина Федина объединяют, в несколько сокращенном виде, его заметки, написанные им после посещения Ромена Роллана в Швейцарии, дополненные к его семидесятилетию, статью, являющуюся откликом на его кончину, выступление на празднестве столетия со дня рождения.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Поделитесь своими мыслями

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: